Собака все так же выла, но теперь ее голос отчетливо раскладывался на составляющие. Интонация боли преобладала, но гармоники отчаянья, безысходности и даже раскаянья отчетливо слышались в этом скулении. У одной из собак ухо было наполовину оторвано и лежало на шее мокрой и липкой тряпочкой. У второго животного через весь нос шли глубокие черные борозды, а правый глаз был вырван и болтался на стебле нервов. Из пасти капала жидкая пена, а язык, неестественно длинный и подвижный, постоянно сворачивался и тёк, принимая замысловатые формы, будто животное, словно безумный пантомим, пыталось этими знаками что-то рассказать. А в стороне, за углом ближайшего барака, таились те, кто с нетерпением ждал смерти животных, мало того, этой смерти радовался… Желая избавиться от видений, выблевывая на грудь Никодима переваренный завтрак и пресыщение впитанными картинами, девушка осознала, что значит предсказывать смерть. В картине четких взаимосвязанных структур, которые тугоплавким припоем были впаяны друг в друга, и в первую очередь — в Никодима, два несчастных животных, хоть и пребывали пока что в этой реальности, уже конвульсировали. На фоне безумной и беспощадной действительности собаки являлись посторонним реквизитом, который по забывчивости рассеянный режиссер оставил в чужом театре. И над этим всем — небо, разрезанное полосами серых тональностей, и безликий полублин солнца… А следом — топот ног. Тяжелые и гнетущие звуки, как цокот копыт приближающихся всадников Тамерлана, секундная тишина, исполненная трагизма уже написанных и обязанных произойти событий, и тут же… сухая, как голос-приговор Никодима, автоматная очередь. И еще одна. И еще…

     Скулеж смолк, как и сознание девушки. Но прежде, чем отдаться во власть забытья, Юлия нашла в себе силы оставить в меркнущем сознании записку: во вселенной ее избранника не было цвета, мир Никодима был черно-белым. Одиннадцать лет назад, при первой их встрече, Никодим разгадал Юлину слепоту, теперь же девушка, словно отдавая ему долг, нашла изъян у Никодима — он был дальтоником.

     — Первый, это восьмой. Попытка проникновения. Две радиасобаки. Территория зачищена, потерь нет. — Сержант спрятал рацию, оглянулся на Никодима, тот держал на руках обмякшую девушку, спросил. — У вас все нормально?

     — Да. Все в порядке. Легкий шок. Пройдет.

     — Тошнота, обморок… скорее всего — тепловой удар. Неси ее в тень, по такой жаре можно и ласты склеить, — порекомендовал сержант, кивнул подчиненным, и патруль двинулся вдоль колючей проволоки на восток.

     — Это я и собирался сделать, — заверил его Никодим.

     С девушкой на руках молодой человек направился к центру города. Отойдя метров пятьдесят, он оглянулся. Четыре приземистые фигуры торопливо приближались к границе. Один карлик был вооружен пожарным багром, двое других тащили за собой толстые цепи с ржавыми крюками на конце, четвертый нес на плече дробовик. Дойдя до границы, они зацепили багром и подтянули к себе трупы собак, немного повозились, протаскивая их сквозь колючую проволоку, затем нанизали мохнатые тела на цепные крюки и так же торопливо потащили прочь. Все это время вооруженный дробовиком карлик не спускал с Никодима глаз.

     — Subhuman race, — тихо произнес Никодим, отворачиваясь. — Поколение пигмеев.

     К концу лета участковый Полищук нашел вандалов, разгромивших квартиру санитарки Путиковой. По ходу расследования выяснил, что общее количество разграбленных («развандаленных», как выразился сам Полищук) бандой квартир равнялось тридцати двум. Правда, поимка преступников душу Казимира Григорьевича сладким нектаром радости не омыла, напротив, макнула ее в кислотный раствор негодования, острый и крепкий, как соус чили. Взбесился Полищук, потому что одним из членов банды марадеров оказался его собственный сын Илюша. Мало того, свиток, столь ценный для историка Семыгина, как выяснилось, уже почти год пребывал в его собственной квартире, под кроватью сына пылился. Ну как при таких обстоятельствах можно надеяться на проникновение в историю с целью занять почетное место рядом с великими первооткрывателями?! Одним словом, очень расстроился Полищук, так что сынуля выгреб на полную катушку, рука то у Казимира Григорьевича была железная, бицепс — не половой орган, он и в шестьдесят работает, как положено. В завершение наказания, Полищук пинками пригнал сына в участок, и выдал форму с ефрейторскими лычками, благо штатное расписание позволяло устроить на службу еще одного милиционера младшего состава.

     — Я твою дурь в правильное русло направлю, — хмуро наставлял сына Казимир Григорьевич. — Ты два года после армии балду пинал, нихрена не делал, пора и совесть знать.

     Илья не возражал, он вообще к самостоятельному размышлению и принятию решений был не склонен, потому как с рождения интеллекту противился, так что новая работа как раз по нему пришлась.

     Решив проблему с сыном, Полищук отправился к историку Семыгину и вручил ему многострадальный свиток. Нюансы дела квартирных погромов Казимир Григорьевич опустил, но Аркадий Юрьевич на них и не настаивал. Приняв дрожащими от волнения руками документ, он был готов Полищука расцеловать, а потому тут же усадил участкового за стол и принялся угощать водкой с солеными баранками и кабачковой икрой (больше ничего в холодильнике не имелось), заверяя гостя, что профессиональное содействие правоохранительных органов оказалось неоценимым, а может и решающим в его — Семыгина, историческом расследовании. Польщенный и растроганный Полищук добросовестно водку приговорил и откланялся, понимая, что Аркадию Юрьевичу натерпится приступить к изучению документа. И был Полищук прав, как только дверь за участковым закрылась, Аркадий Юрьевич уселся за стол, вооружился лупой, и принялся изучать свиток.

     К вечеру следующего дня, ни на секунду не сомкнувши глаз, и даже не сделав перерыв на чай, тщательно проанализировав каждый квадратный сантиметр огрубевший от времени шкуры, изучив каждое слово и тем более нечитаемые в предложениях пробелы, Аркадий Юрьевич текст познал, и укрепился во мнении, что отец Сергий неверно истолковал то немногое, что ему удалось прочесть. В сущности, свиток являлся летописью трагедии, в нем описывались последние дни существования града Ирий. Приобретенные в свое время фолианты по старорусским диалектам получили возможность поделиться с хозяином своим знанием, — в переводе историка Семыгина свиток (с его же пометками) читался так:

     «…Небеса полыхали, и пламя с небес сошло и град поглотило, и ветер ревел (пробел, очевидно, имелось в виду «ревел медведем», или «ревел вепрем»), кружил хороводом, закручивал пламя, так что сноп огненный над градом до самого неба стоял, и шел с небес пепел, как снег, и солнце за дымом и гарью сокрыто было. И со всей тайги пришли (пробел, должно быть «волки», потому как позже они выли), смотрели на пожарище и выли, а люди, кто уцелел, бросили добро нажитое огнищу, и бежали к храму Господнему. Дней ровно три буянило пламя — наказание Господа нашего за грехи, и ересь языческую, что горожане исповедовали. А затем пожар унялся, от града только треть усадьб да (пробел, наверное, еще какие-нибудь строения) уцелело, а все остальное в пепел обратилось и сажу. А Храм Господен, славу Иисусу, ни одна искра не тронула.

     Запозднился я, не успел спасти души заблудшие, и ересь их искоренить, и поделом мне такое наказание и горе, в чем буду раскаиваться все отпущенные мне (пробел, должно быть «дни»), потому как слышал я роптания среди люда, еще когда только мастеровые собирались снести их алтарь диавольский, с идолом на пьедестале, который о четырех лицах. Да и позже, когда мастеровые дом диавольский по срубу разобрали, а идола костру предали, глаза мои не спали, видел я, как люд недовольство выказывал, а то и вдогонку мне (пробел, но при недовольстве либо злословят вдогонку, либо плюют, а может и камни кидают). И ежели бы не чугуевские казаки, которых мне для содействия делу благому Екатеринбургская епархия определила, мог бы и бунт случиться. Противились жители града Ирий сносу их храма (пробел, но тут либо «диавольского», либо «языческого»). А уж когда мастеровые решили камень расколоть, который под алтарем четырехликого идола обнаружился, чтобы в дело строительное гранитный материал пустить, так уже и на служивых не оглядывались, костьми ложились под камень, а кто и кидался на людей рабочих с (пробел, «с топором», «с палкой» — с каким-то примитивным оружием, надо думать). А днем следующим было уже не до распрей — пламя с небес сошло, и на град накинулось. Велика сила Господа нашего, хоть и горе многим случилось, но вразумил он (пробел, «оставшихся», или «уцелевших», надо полагать). А ночью было мне видение, сам Диавол вышел ко мне и молвил. И глаза его были черны, как смерть, и искушал меня, речами жуткими от веры пытался отвадить. Говорил, будто камень трогать нельзя, словно камень — это и не камень вовсе, но (пробел, должно быть «пробка», так как дальше обнаружился «сосуд») от адского сосуда, и что если его потревожить, не будет жизни ни младу, ни старцу, ни язычнику, ни православному. И камень тот по-своему диавольскому разумению он по имени называл — Алатырь. Но крепка моя вера, не пошел я на привязи у Диавола, аки двуколка за ломовым, молился три дня, а затем камень разбить (пробел, может быть «распорядился», или «наказал»). С того дня паства моя и ведет свою летопись. И с Божьей помощью да руками уверовавших горожан мы град Ирий отстроим, и красу его былую возродим. Слава тебе, Господь наш Иисус Христос. Аминь.