Изменить стиль страницы

— Ну, а каковы творческие планы? — спросил Главный в лифте.

— Мои планы умещаются в небольшой папке, — ответил Юрий доверительно. — И я хотел бы показать ее вам.

— Через голову? — эдак лукаво усмехнулся Главный.

— Говорили же мы сегодня через спину.

— Да, вы правы. И отлично поняли друг друга.

Как всегда при удаче, все бывает вовремя, так и тут точно на этих словах лифт остановился на первом этаже.

Телефонный разговор (короткий)

— Алле, Юра! Юрь Матвеич! Поправился! Ты ему показался, хитрый бес!

— Что из этого следует?

— Спрашивал про сценарий.

— А ты, Константин, не читал, ай-яй!

— И не буду. Неси сам.

— Несу.

Телефонный разговор (короткий) — другой

— Талька! Несу «самому». Костя Панин благословил.

— Ну и валяй. Чего ж ты волнуешься?

— Оконфузиться боюсь. Может, передать через секретаря? С запиской, а?

— Передай. Личные контакты не всегда…

— И то! Привет.

Телефонный разговор через неделю (тоже недлинный)

— Василий Никитич у себя?

— А кто спрашивает?

— Буров.

— Минуточку, узнаю.

— Здравствуйте, Юрий Матвеич.

— Василий Никитич! Может, я невпопад?

— Я прочитал.

— Разрешите зайти к вам?

— Только не завтра… на той неделе, если не возражаете. А сценарий все же пустите по инстанциям. А то, знаете, неловко.

— Хорошо. Спасибо.

(Отбой)

Будто так легко ждать. Будто это вообще возможно — ждать… «по инстанциям». Не понравился сценарий. Теперь — всё.

— Онка, ему не понравилось!

— Так сказал?

— Нет.

— «Нет» — это не есть «да».

— Чертов философ! Ты почему лежишь? Опять зубы?

— Не знаю… не имею много сил… Сейчас встану.

Теперь его раздражало все: расслабленность Оны; наскоро и плохо приготовленный завтрак; необходимость переться на какое-то там малое собрание. А главное — «пустить по инстанциям». Ну, хорошо. Сегодня же и пущу.

И пустил. Отдал самой симпатичной и самой притом влиятельной редакторше — Римме Брайниной.

— Твои? — спросила она, поднимая подсиненные веки.

— Да, Риммочка, мой и только в твои руки.

— Я постараюсь быстро, — уже деловитой скороговоркой ответила она.

И действительно постаралась. И через несколько дней позвонила (умница! милая!), что редсовет принял, полагаясь, правда, на его предыдущие режиссерские удачи. И не сказала (а напрасно!), что та самая редакторша, которую так зло когда-то осадил Юрий на первом фильме, — Вика Волгина, — теперь уже, завоевав кое-какие общественные позиции, еще более авторитетно корила сценарий, назвав его «романтической риторикой» в лучшем случае, а в худшем «уходом в экзистенциализм и мистику». Ее, правда, не поддержали, а Римма даже настойчиво и резко просила доказать, поскольку это уже обвинение (что было ударом недозволенным, потому что всем известно: доказывать трудно и необязательно). После этого вообще все шло ничего себе, если бы не споткнулось о некоего Тищенку Григория Михайловича, человека в этом деле важного, которого ни обойти, ни объехать. Сценарий всегда шел к нему, а читать сценарий ему была мука мученическая. А уж каких фильмов он не насмотрелся за время работы — и наших, из фильмофонда, и иностранных! Так что ничем его не удивишь.

И вот тут Римма подала Бурову сигнал:

— Тищенко буксует!

— А читал? — спросил Юрий.

— Невозможно выяснить. Общие фразы и мычание.

Нет, Юрь Матвеич не пошел к нему. У Юрь Матвеича был свой козырь: ведь уже «та неделя», о которой говорил Главный, шла к концу. А вдруг да договоримся? Вдруг разъясню я ему на пальцах, что это выйдет?! Что такое тоже закономерно для нашего кино. Рядом с другим, разумеется.

Позвонил. Был зван. Пришел.

В приемной сидела секретарша, молоденькая и дерзкая. Вот Виталий, к примеру, не пробился бы через такую, потому что девочка стояла насмерть и была с хаминкой. «Вас я не пущу» — и все. А Виталия такое — прямо наповал.

Юрий же сразу разглядел: да она, эта красотка с опахалами вместо ресниц и лепестками роз вместо ногтей (нет, правда, красивая девочка, синеглазая, смуглая, чуть больше, чем следует, накрашенная), да ведь она же на самом деле — доярка. Отмыть, причесать гладко, надеть белый халат или передник… Ну, и как же ей не хамить… все коровы да коровы, и погулять некогда!

— Почему ж ты не пустишь? — безо всякого раздражения ухмыльнулся Юрий. — Я ведь сговорился.

— Я же сказала — Василь Никитич занят. Велел никого не пускать.

— И меня?

— Он персонально не называл.

— А ты доложи персонально.

— Так не делают.

— Почему?

— Чтоб не ставить в неловкое положение — неужели не ясно?

— Ясно, ясно. Ну, тогда беру на себя. И он в обход девочки шагнул к начальнику, еще улыбаясь ее непритворному возмущению.

— А, Юрь Матвеич! Прошу, прошу!

У Юры такая масочка: вроде смущен и вместе с тем идет ва-банк, и опять же «не судите строго, такой уж медведь». Он и становился таким: одно плечо выше другого, подкупающе беспомощная улыбка, неловкий взмах руки (это в смысле ва-банк — эх, мол, будь что будет!). Впрочем, не только масочка. Он ведь и правда был такой. Только весь. Это был актерский обыгрыш части собственного «я». Когда-то, в ранней юности, Юрка даже вырабатывал в себе «медведя» — у этого зверя, как известно, всегда улыбчивое лицо и ничего не выражающие глаза, так что никто (даже дрессировщик) не видит, когда мишка начинает сердиться, когда готов кинуться. Неподвижная приветливость. Но мало ли чего мы хотим в юности, когда еще только строим себя: внешность, манеру поведения, стиль. Не всегда ведь выходит!

— Рад видеть вас, Юрий Матвеич. Садитесь.

Пауза. Прочитал? Нет? Не одобрил?

— Василий Никитич… я… того, волнуюсь ведь!

Главный засмеялся, вынул из стола папку со сценарием.

Было все же в этом Высоком Начальнике нечто милое, нечванное. Может, это придавало Юрию сил. С ним был легче, чем с Паниным. Много легче.

— Так что ж, Юрь Матвеич, сказать? Мне понравилось.

— Ура! — выдохнул Юрка, — Вы даже не знаете как я…

— Только вы поймите, я ведь это — как частное лицо.

— Ну, ясно. А я уже «пустил по инстанциям». — Сказал и улыбнулся.

— Чего ж вы меня поддразниваете? Я же не могу самолично… Так-то вот. Но мне было интересно. Честно говоря, вы мне понравились еще там, у Панина. В том смысле понравились, что показалось: есть свое. И — не ошибся. Ведь я много вижу говорунов, и дельцов, и обаятельных неталантов — скажем так. Сценарий ваш конечно же талантлив. Но странен. Очень странен. И я предвижу затруднения.

— Да чего ж там странного? Только девчонка чудная — дак ведь она войной напугана с детства, ее с гнезда сорвало, всего лишило. А ведь ей пять лет уже было, понимала что-то. И языка она другого.

— Немецкого?

— Да ведь какая разница? Ребенок. А что говорит чудно, так у иноязычных людей редко обходится без акцента, а она к тому же замкнутая, неразговорчивая — и напрактиковаться не могла. Неужели, Василь Никитич, это странно?

— Не только это. Вот чего вы, вы, как автор и режиссёр, хотите?

Юрий вспомнил разговор с Паниным и сдержал свой порыв.

— Видите ли, я доброту показать хочу. Это о доброте, о том, что не обязательно людям так уж все понимать друг в друге, чтобы быть добрыми. И о бережности — это линия с матерью и с учителем. Я нарочно о нем ничего не говорю до этого, что он, дескать, плохой или что. Он неплохой. А слуха нет. А для нее это, может, единственная любовь — ведь так бывает с первой любовью!

— Я все понял, — тихо отозвался из кресла человек. — Здесь очень хорошо все написано, как-то возвышенно… и это понял. Меня другое тревожит. Не может же быть целый фильм ни о чем. Вот поглядите, так скажут.