Изменить стиль страницы

Она втянула в себя воздух и удивленно, счастливо поглядела на него:

— Ты возьмешь?

— Конечно.

— А школа?

— Но ведь вы ездили с мамой.

Девочка опустила голову:

— Мы там занимались. По всем предметам. И потом — мама договаривалась с директором.

— И я договорюсь.

Пашута задумалась, хотела про что-то спросить и не решилась.

— Ну, чего? — Виталий старался заглянуть ей в глаза. — Ну, что не так?

— И не знаю. — Она ответила искренне, она действительно не знала.

— Но что-то не так?

— Угу.

— Подумай, ладно? И потом, если сможешь, скажешь мне.

Девочка кивнула.

На другой день — прямо из института — Виталий отправился в Пашутину французскую школу. Еще хорошо, что бывал там раза три (всего три за столько лет!), хоть спрашивать у девочки адрес не пришлось.

Школа была как школа, но директор уже ушел, а одна из учительниц — румяная, полная, любознательная, — услыхав, что он отец Савиной, тщательно разглядела его и потом сказала, что она занимается с Пашутой французским, что девочка чрезвычайно музыкальна, но что вряд ли ее отпустят в самом конце года — начинаются контрольные, опросы…

И вдруг:

— Лидия Сергеевна не передала мне книгу? Нет? Забыла, наверное!

— Что за книга?

— А, пустяк… Я очень люблю вашу супругу. Мы вчера долго разговаривали по телефону. Исключительно образованный человек!

Виталий шел по городу, и странное ощущение присутствия Лиды не покидало его. Он даже оглянулся несколько раз, растревоженный чьими-то случайными взглядами. Так, может, ощущает себя зверь в окружении красных флажков. Он теперь точно понимал, что не хочет быть пойманным. Не хочет обратно в вольер. Прошло время. Прошла растерянность, ослабли нити, связывавшие бытом, каждодневным общением, привычкой, что ты знаешь все о человеке и он о тебе… Похоже, правда, «с любимыми не расставайтесь». Как могла она решиться на такое — вздорное, слабое, отчаянное?! Ни капли здесь не было расчета. Одна боль. Только любящая женщина могла так. Любящая и гордая.

Виталию впервые не было жаль потерять эту любовь.

Гл. XVII. На пересечении путей

Окно было опущено, и особого железнодорожного запаха ветер гулял по купе. Почему-то трех остальных пассажиров не было (так и не сели), и Юрий не завалился спать и не включил настольную лампу. Глядел на рвущиеся вместе с ветром облака и ветки сосен, и его пробирала дрожь (надо бы задвинуть окно!), а может, взвинтились нервы, потому что было весело до лихости! И была ясность в голове, — вот с такой бы башкой работать! Не совсем вовремя отправился он в Крапивенку, а — нужно. Хотелось перед съемками надышаться деревней, привольем, отрешиться от суеты. И картинки свои хотел взять. Для съемки тоже. За делом еду, говорил себе, за делом.

Потом все же заснул, так что утром проводнице пришлось расталкивать.

Увидел свой вокзал, тот, где встречал когда-то маму; увидел старуху в платке, надетом на старинную шапочку — борушку; площадь и светлую пыль ее, и обшарпанные автобусы, и дома потемневшего дерева, с кружевами наличников в раннем утреннем свете — и вдруг обрадовался, заволновался. А уж когда услышал забытый говор и сам легко заговорил так же, стал искать попутку. Скорее, скорее!

Городок свой увидел издали: все такой же! Только у реки выросло несколько двухэтажных блочных домов — со всеми удобствами, как сообщил сосед по кузову.

Но школа стояла по-прежнему на отдалении, только сад разросся. Приглушенная временем боль. Лида. Лида Счастьева. А вот дом ее. Пустует. Не глядит, завешены окна. Лида. Как странно: болит. Еще болит! Человек уже не имеет власти над тобой, а память… Так и не обратила на меня взора. Жизнь прошла — не обратила.

У начала Крапивенки спрыгнул с машины, расплатился и, пока шел, видел впереди себя мельканье белого платьишка из-под накинутого пальто — бежала девчонка лет восьми, бежала к их дому.

А когда подошел, девчонки уж не было, а в дверях стояла бабушка.

Она не бросилась к нему, не закричала от радости. Но каждая морщинка в лице ее вздрагивала, и глаза были счастливые и немного жалкие от такого нескрытого счастья, и мутноватые слезы стояли в них.

— Бабушка!

Хрупкая, одни косточки.

Она не хотела выдавать своей слабости, не хотела ни огорчать, ни жалобить… Но вдруг стало понятно: пока он работал и боролся, пил, радовался, огорчался — она ждала. И уже не чаяла дождаться. Сухонькая, совсем старая. Зачем-то вез ей платок. Потом, потом отдам.

— Иди, милок, в избу, — говорила бабушка. — А я уж думаю: обозналась Зинка — девчонку-то прислала. Не ждали тебя.

И вела его за руку по темным сеням, будто он мог заплутаться.

— А где мама?

— Дома, где ж ей быть.

Но в комнате матери не было, а вышла она из-за переборки (построили уже без Юрия на не скупо посылаемые им деньги — и переборку, и крылечко — заметил — новое). Мама одергивала помятое нарядное платье, на шее была косынка с ковбоями и лошадями (глупая сыновняя придумка — зачем ей ковбои?!). Волосы тоже были наскоро приглажены, и возле негустого пучка торчали не попавшие в гребешок прядки.

За пять-шесть лет, что он не был здесь (еще в разгар удач имени Слонова заезжал), мама мало постарела. И держалась независимо. Юрий разлетелся было обхватить ее, но сдержался и только поцеловал в щеку.

— Здравствуйте, мама. Принимайте блудного сына.

Она улыбнулась, покивала головой.

— А уж мы с бабушкой думаем: дождемся ли? Шесть лет не шесть дней.

Она отвернулась, прерывая разговор, начала расставлять на столе чашки, перетирать их вынутым из комода новым полотенцем: гость приехал. Любимый, жданный, а — гость.

Но бабушка хотела, чтобы все ладно. Это было видно по тому, как она, спеша, вздувала самовар, как торопилась ввести в курс деревенских дел: кто помер, кто у кого родился, что у них еще пчелы живут, а уж коровушка хороша — молока дает мало, но такого по всей Крапивенке не сыщешь!

Его поили этим молоком; его уложили отдыхать, постелив лучшие простыни. А он впервые (никогда, никогда такого не было!) ощущал все вполовину. Его тянуло в Москву. Тянуло к фильму: точно ребенка без присмотра оставил! — и не мог вжиться в здешние дола, растворить в них свои заботы. Была какая-то несвобода.

— Заскучал Юрок, — вздохнула бабушка. Она ведь всегда его слышала. И от ее ласковости, вышедшей в старости наружу, и от маминых печальных глаз было ему так, будто он предавал их. (За делом, за делом ехал! А они-то жили им, любили, вели с ним свои особые, беспомощные и скорбные счеты… «За делом»…)

— Сниму фильм и надолго домой закачусь, — пообещал он. И старался верить себе. А саднящее чувство не проходило до самой Москвы: ишь ты, причаститься ехал! Как все просто, а? А нет вот, нет! И чувство потери не оставляло.

Только поднимаясь в лифте, вспомнил о картинках — тех своих, давних. И не то вспомнил, как бабушка достала их из сундука — аккуратно завернутые, ни пылинки! — а про то, как подойдут они странной девочке Алене с ее отрешенным взглядом и неловкой речью.

Позвонил. Не отворили. Где это Она? Открыл дверь ключом. В квартире было не убрано и пусто.

* * *

Людской поток исчерпался — время прошло. Люди и время — они спешили и вот прошли. Только легкое завихрение у входа в метро. До эскалатора еще надо пробежать по лесенке. Здесь тоже затор возле правой стены. Виталий взглянул мельком: прижавшись к перилам, вытянув узкое тело по стене, стоят девочка в короткой юбке на опенковых ногах. Тело распластано, а голова упала, и волосы да еще какой-то серый платок закрыли лицо.

Она не мешает движению. Просто притягивает взгляды. И разговоры:

— Чего она?

— Ей плохо, что ли?

— Пьяна, по-моему.

— Девушка, вам помочь?

Нагнула голову ниже. Виталий уже не видел её, осталась перед глазами неловкая поза, распластанность по стене. Лесенка потащила вниз людей с повернутыми назад головами: что-то им было интересно в ней. И лишь когда съехал, ощутил: в ушах застряло звучание разбиваемых фарфоровых чашек. Только черные галки, летящие на ночлег, так разбивают тишину.