Изменить стиль страницы

— Кто-то должен быть свидетелем, — говорит он, — это история.

Но Валда видит только рану на его щеке, грязный мундир и голую грудь под белой шерстяной тканью.

— Это ничего, моя дорогая. Я жив, в отличие от многих других. А сейчас, может быть, и царь уже мертв.

Он подзывает Федора.

— Давай свою одежду, рубаху и штаны.

Федор пятится еще дальше.

Жанис бросает молниеносный взгляд через плечо, потом снова обращается к Федору.

— Да, да, да, так надо. А ты можешь взять вот это, бери.

Жанис сует в руку Федору свои золотые часы.

Федор смотрит на него во все глаза, потом медленно принимается стягивать рубаху.

— Туда, за печь! — приказывает Жанис.

Расстегивает подседельную сумку, откладывает в сторону черный револьвер и достает пачку документов.

— Я хочу, чтобы ты это запомнила, — обращается он к Валде.

Он сжигает свое свидетельство о рождении, университетский диплом, офицерское удостоверение, благодарности за отличную службу, орденские ленты, медали, носовые платки с вышитыми монограммами, комплект щеток из слоновой кости.

Он уходит за перегородку, где стоит Федор в исподнем и прижимает к уху часы. Жанис натягивает грубые серые штаны, туго подпоясывается веревкой, натягивает на глаза кучерский картуз. Из своего белого мундира делает сверток, сует его в топку, захлопывает дверцу. Она плотно не закрывается, он еще раз хлопает ею, сильнее. Пытается натянуть сапоги Федора, но они ему малы, и он надевает свои.

— По крайней мере, обувь будет удобная, хоть что-то. Отличные сапоги, — теперь он совсем не похож на себя.

— Ты куда сейчас? Куда пойдешь?

— В леса. В прекрасные необъятные леса матушки России.

У Валды много вопросов к нему, но он спешит.

— Когда ты вернешься?

— О, моя дорогая, не знаю. Может быть, никогда.

Он заметил слезы на глазах у Валды, приподнял ее голову за подбородок, другой рукой вытер щеки.

— Я постараюсь вернуться, но им скажи, чтобы меня не ждали. Пусть спасаются сами, это сейчас самое главное.

— Жанис!

— Все будет хорошо. В лесах замечательно. Глушь, грибов и ягод сколько душе угодно, жить можно вечно, из лесу и выходить не надо.

— Ну, пожалуйста, скажи хотя бы папе! — просит она.

— Нет, время дорого, за мной гонятся.

Рука Жаниса автоматически тянется к кобуре. Неожиданно он коротко смеется.

— Ты думаешь, родные узнали бы меня?

Тут Валда громко заплакала.

— Ну, не плачь, — произносит он. — Я умирать не собираюсь. Приключения, любовь, красивые крестьянские девушки — все у меня будет. А у тебя в лесу появятся маленькие кузены и кузины. Не плачь.

Он целует Валду и вскакивает на коня. Валда смотрит ему вслед, пока он не скрывается в темном лесу за домом.

Я пытаюсь представить, что именно так мама потеряла любимую Россию, но полной ясности так никогда и не добьюсь. Я узнаю, что ее подружку Варвару арестуют, а потом расстреляют. После того, как семья Валды истратила все спрятанные в ее толстых косах золотые монеты, они собирали соль и меняли ее на еду. Пешком они прошли через всю Россию, постоянно опасаясь за свои жизни, и добрались до Латвии.

Отец умер в год их возвращения, и мама так никогда и не получила обещанного университетского образования. «Я позабочусь о том, чтобы ты получила такое же образование, как твои братья, я тебя люблю так же сильно, — всегда говорил ей отец. — Тем более что женщины тоже должны быть образованными, как мужчины».

Мама окончила только Учительский институт, потом работала учительницей в сельской школе. Она посылала деньги матери, которая пересылала их сыновьям, чтобы те смогли получить университетское образование. Она совершала нелегкие поездки в Ригу, откуда привозила баллоны с кислородом для младшей сестры Велты, которая умерла от туберкулеза в тот год, когда старший брат окончил теологический факультет. Дядю Жаниса она так больше никогда и не видела. А потом, в 1940 году, Латвию оккупировали русские, в 1941 году — немцы, в 1944 году — снова русские. Перечислять потери невыносимо, и я радуюсь, что она об этом не заговаривает.

Арбуз мы съели. Мама говорит:

— Я немного устала. Прилягу на полчаса, перед работой.

Она наклоняется, снимает туфли. Ноги у нее чуть припухшие, но не такие, как летом. На левой ступне большой шрам, он похож на родимое пятно размером с двадцатипятицентовик. Летом, до революции, она поранила ногу о камень в одной из ледяных речушек, где они с братьями обычно купались. В рану попала земля, потом рана затянулась. В Латвии папа и дядя Яша, младший мамин брат, хирург, пробовали уговорить ее вычистить землю, но она не захотела. «Это земля матушки России», — обычно говорила она. Сейчас о ране никто и не вспоминает.

Мама ложится на узкую кровать, подсовывает под спину побольше подушек и берет книгу. Читать она не собирается, но берет книгу, потому что снова хочет остаться одна. Мне же хочется, чтобы она меня утешила, помогла бы делать уроки, подсказала бы, как подружиться с другими детьми, купила бы мне другую одежду, в которой я не чувствовала бы себя такой отверженной. Я тоскую по лагерям для перемешенных лиц в Германии, где, по крайней мере, жила среди себе подобных, а не среди чужих, от которых здесь, в Америке, я буду отличаться всегда.

Шорох падающего мокрого снега за окном успокаивает. Засыпая, я думаю о своем сыне Борисе, Бориске, как звала я его маленького. Однажды в Мэдисоне в Валентинов день, когда ему было лет семь, мы шли с ним по Стейт-стрит.

— Ведь у нас все замечательно, правда ведь, у нас все замечательно, мамочка? — приставал он. — Скажи, что замечательно!

— Да, да, конечно, у нас все замечательно, — автоматически ответила я, точно так, как говорила моя мать.

— Улыбнись, пожалуйста!

Он осторожно подергал за полу пальто, не сводя с меня взгляда.

Но я была так глубоко погружена в собственную боль, что искренней улыбки не получилось. Мой мальчик понял, что я притворяюсь, молча отпустил пальто, обогнал меня и пошел, глядя в землю.

Эту картину я так никогда и не смогла забыть. Больше всего на свете я хотела бы вернуться назад, еще раз все пережить снова, а потом и все те годы, когда я воспитывала сына. Если бы я могла быть более счастливой матерью, чтобы не оставить на нем клеймо моей печали. Я долго не могу заснуть.

3. ГОЛОДНЫЙ МАЛЬЧИК

Я сплю одна и вижу сон. Будто бегу через луг, опаздываю на работу и вдруг вижу Джона. Он нежно склонился над какой-то из моих подруг. Они планируют куда-то вместе поехать, договариваются, где встретятся, обсуждают, что возьмут с собой. Заметив меня, оба замолкают. Меня обуревает ревность, я чувствую себя отверженной, но мне стыдно об этом сказать. Я хочу прижаться к нему, поговорить с подругой. Оба они разговаривают со мной деловито и даже резко. Я, мол, должна понять, что это не какая-то романтическая встреча, а просто работа. Я чувствую себя ребенком, нелюбимым, изгнанным, лишним.

И в ужасе вдруг вспоминаю, что оставила голодного семилетнего мальчика одного в комнате. Я обещала ему, что скоро вернусь, велела ждать, закрыла на ключ и совершенно о нем забыла. Ручки и ножки у мальчика тонкие, как лучинки, животик вздулся, в прозрачных от худобы ручках он держит пустую миску, в лице смирение. Кажется, мальчик плачет, но так ли это, не разобрать, потому что вокруг его рта и глаз роятся мухи, целая туча. Может быть, просто влага сочится из гноящихся ран, и это не слезы. В комнате душно, окна слишком высоко, ни открыть он их не может, ни глянуть на улицу. Он уже давно меня ждет.

Испытывая чувство вины, я бегу к большому дому. Я должна добраться до мальчика, пока он не задохнулся.

Джон догоняет меня и сразу все понимает.

— Я пойду, — говорит он, — я его покатаю, я отвезу его в гости к моей семье.

Джон великодушный, он готов помочь. Но я знаю, что ответственность за мальчика должна взять на себя я.