Изменить стиль страницы

— Да, когда веду переговоры с «вервальтерами».

— Но разве вы не верите в деятельное противодействие и саботаж?

— Нет, не верю. Так исхода войны не решить. Войны выигрывают в других местах.

— И все-таки вы настроены против Германии!

— Нет, я не против Германии. Я против национал-социализма.

— Почему?

— Потому что я верю в учение Иисуса Христа. Он никогда не делал различий между расами. Совсем не этому Он учил. И Он всегда подчеркивал, что у человека есть своя совесть. В вашей же системе совесть совсем не принимается в расчет. Только один авторитет признается — авторитет государства, и государство решает, что хорошо, а что плохо. Это полностью противоречит моим религиозным убеждениям. Я твердо верю, что такая система обречена на поражение.

— Вы член группы «Моральное перевооружение»?

— Такого просто не может быть. Это не группа, и там нет никаких членов. Это всего лишь люди, которые решили жить, соблюдая нормы, в верности которых они глубоко убеждены. Так что списка членов вам не найти. Его просто не существует.

Тут он начал допрашивать меня об одном из наших местных работников, заместителе управляющего, который, будучи и человеком хорошим, и специалистом прекрасным, оказался вдруг квислинговцем. Я огорчился — он мне искренне нравился, — вызвал его к себе в кабинет и откровенно сказал, что не могу понять, зачем он это сделал. Он попытался объяснить, почему вступил в партию, а я, в свою очередь, попробовал переубедить его, рассказав, как немцы ведут себя в Польше. Этот наш разговор с ним, скорее всего, произошел в августе 1940 года. Впоследствии мое уважение к этому человеку иссякло: он повел себя странно, обещал немцам всякую помощь, не имея для этого решительно никаких возможностей. В конце концов его арестовали и допрашивали день за днем, так что и наш с ним разговор выплыл наружу. Показания запротоколировали и внесли в мое дело. Теперь мне их зачитали. Я расхохотался:

— Но, дорогой мой, неужели вы думаете, что я стал бы говорить такое квислинговцу? Вы что, считаете меня настолько глупым? Чтобы говорить подобные вещи такому человеку, как он?

— Да… да…

— В конце концов, вы не можете не знать, что он не в себе!

После этого он перешел к моей поездке в Швейцарию.

Я рассказал ему обо всем очень подробно, не преминув проехаться по адресу моих компаньонов, которые своим поведением чуть не довели меня до нервного срыва.

Наконец всплыла наиболее важная тема допроса: мое поведение в канун и после Первого мая, что, собственно, и было прямым основанием для моего ареста. Следователь хотел вникнуть во все подробности дела. Вот тут-то мне и пригодилось то, что я записывал все свои действия и разговоры. Прежде всего я смог доказать, что я сам продолжал нормально работать и даже принимал экзамены в ремесленном училище, когда у всех остальных был выходной. Удалось доказать также, благодаря моим записям, что в такое-то время я связался с инспекцией по вооружению и мы пришли к некоему соглашению; и что в такое-то время я встречался с конкретным «вервальтером», он мне сказал то-то и то-то и наше решение было таким-то. Все было совершенно прозрачно, все мои действия были «запротоколированы» мною же буквально по часам, и не представлялось решительно никакой возможности обвинить меня в саботаже. Вскоре я понял, что следователь склоняется в пользу моих показаний и не видит причин задерживать меня дольше. Секретарь вел протокол, который мне пришлось подписать.

Неделей позже мне сообщили, что меня «повысили в звании», переведя из заключенных в заложники — в представлении немцев между этими категориями имелись существенные различия. Только по прошествии времени я смог понять, что же произошло в действительности. Шрайдер пользовался влиянием в гестапо, но армейцы, ответственные за вооружение и амуницию, не слишком меня жаловали. Поэтому они пришли к компромиссному решению, оставив меня заложником. Это, впрочем, имело то дополнительное преимущество, что произвело хорошее впечатление на жителей Эйндховена.

Теперь немцы вознамерились перевести меня в лагерь под Сент-Михельгестелем. Но этого мне ничуть не хотелось. В этот лагерь жена, здесь посещавшая меня еженедельно, смогла бы приезжать только раз в месяц. Кроме того, я начал понимать, до какой степени привилегированным было мое положение до сих пор. Мне было разрешено свободно передвигаться по определенной части тюрьмы, и, единственный из всех заключенных, я мог носить свою одежду.

Четверо заложников, облеченные званием медработников (это были два врача, дантист и священник), рассказали мне, что после перемещения крупной партии заложников в Сент-Михельгестель их оставили здесь для обслуживания заключенных. Поэтому я ходатайствовал, чтобы и меня оставили в Харене. Немцы не возражали, и теперь я, в белом халате, облучал пациентов «инфрафилом», помогавшим от всякого рода инфекций, и выполнял прочие подобные задания. Кроме того, делал кое-какую хозяйственную работу и был уверен, что здесь от меня гораздо больше пользы, чем в лагере, — не говоря уж о том, что удалось снабдить маленькую тюремную больничку граммофоном с пластинками, прекрасным средством для поднятия духа.

Один из наших тюремщиков, здоровенный уроженец Восточной Пруссии, с молоком матери впитавший почтение к начальству, спросил однажды, нельзя ли сделать так, чтобы персоналу тюрьмы поставили радио. У меня тут же вырвалось:

— Нет ничего проще! Отпустите меня, и будет у вас радио!

Но это, конечно, было из области мечтаний. И все-таки я пообещал радиоприемник — с условием, что его установят в коридоре так, чтобы и заключенные могли слышать. Тюремное начальство согласилось. Но хотя настраивать радио на определенную волну могли только немцы, мы скоро с изумлением обнаружили, что под личиной многих «немецких» новостей на самом деле скрывались передачи Би-Би-Си из Лондона. Случайный человек не обнаружил бы разницы, он только услышал бы, что передают новости по-немецки. Но мы не могли не отметить, что в 1943 году, терпя военные поражения на всех фронтах, немецкие тюремщики предпочитали слышать более правдивую версию происходящего, пусть даже из уст противников. Для нас же добрые вести были источником надежды.

Меня поражало, какую огромную помощь оказывало нам окрестное население. Местный хирург-ветеринар организовал регулярные поставки масла, хлеба, овощей и прочей еды. В самой деревне Харен жил некий Энгельтье, простой, маленький ростом, но мужественный человек. На лошади, запряженной в тележку, он объезжал фермеров, собирая продукты, а потом доставлял их в тюрьму. Раскалив плиту в нашей комнате, мы в большом горшке растапливали масло и добавляли его затем в еду заключенных. Благодаря этому они получали значительно больше, чем десять граммов жира в день, положенных по разнарядке, что было хорошо и само по себе, и для состояния духа. Также удавалось подкормить измученных, истощенных заключенных, прибывавших к нам из главной политической тюрьмы в Схевенингене. Немецкие врачи в нашей больничке появлялись редко, проявляя интерес к больному только тогда, когда термометр зашкаливало. Так что пациентам приходилось полагаться исключительно на нидерландских врачей.

Начальником тюрьмы был немец, служивший в гражданской полиции. Политика для него значила очень мало. Он всегда держался очень корректно и доверял нам до такой степени, что позволял одному из врачей еженедельно ездить на велосипеде в Хертогенбос за лекарствами. Конечно, после какой-нибудь из таких отлучек врач мог бы и не вернуться, но ни он, ни мы не желали этого, ведь от нашей помощи зависели заключенные.

В качестве последних заложников, оставшихся в тюрьме, мы пользовались особой привилегией — гулять в саду семинарии, а не только во внутреннем дворике. Летом 1943 года стояла прекрасная погода, и мы с радостью пользовались этой возможностью. Проходили мимо теннисного корта за забор из колючей проволоки до самой стены, за которой был неширокий канал. Это была внешняя граница территории. Если взобраться на стену, далеко был виден просторный брабантский ландшафт. Можно было даже вообразить себе, что ты свободен. На расстоянии, вдоль извилистых дорог, виднелись домики ферм. Пели птицы. Воистину, мы наслаждались этими прогулками, и, кроме того, они давали возможность размяться.