Изменить стиль страницы

Однажды летним вечером, когда мы с доктором Стейнсом возвращались с такого променада, вдруг раздались выстрелы. Это было необычно. Мы переглянулись. Снова прогремели выстрелы, и на этот раз пули просвистели над самыми нашими головами. Я вдруг заметил поодаль человека с винтовкой и закричал ему:

— С какой стати вы в нас стреляете? Нам разрешено здесь гулять!

Стрельба всполошила других охранников, которые велели юному снайперу прекратить стрельбу. Позже выяснилось, что это был эсэсовец-нидерландец. Он начал стрелять в нас, будто бы решив, что мы пытаемся бежать, но, как я узнал потом, он не раз говорил своим приятелям:

— Ничего, вот увидите, этот Филипс еще у меня поплачет!

Вскоре после этого на моем левом бедре в результате инфекции образовался фурункул, причинявший нестерпимую боль и принудивший меня несколько недель провести в постели. Это было чрезвычайно неприятно. Однако я решил, что перетерплю эту противную, тянущую и рвущую боль, ничего со мной не станется. Во время приступов я говорил себе: «Больно, черт побери, да, больно. Ну и что? Переживешь!» Это замечательно действовало, да и наши врачи помогали, чем могли, хотя возможностей у них было немного, и, разумеется, пенициллина в Голландии еще не было. Когда фурункул зажил, образовалась дыра, в которую вошел бы и мандарин!

Как раз тогда, когда я смог выходить снова, жизнь нашей маленькой медкоманды резко оборвалась. Причиной тому послужил «прокол» в секретной системе оповещения. Дело в том, что немецкие следователи всеми средствами пытались принудить заключенных к признанию. Кроме того, им нужны были имена, имена и еще раз имена. При таких условиях ничего удивительного, что некоторые люди эти имена называли. И, следовательно, было насущно необходимо предупредить тех, чьи имена прозвучали, о грозящей им опасности. Между заключенными существовало соглашение, Что тот, кто не выдержал допроса, должен сообщить об этом в подполье. Из Харена эта информация выбиралась довольно извилистым путем. Имена писались на обрывках бумаги, которую выметали уборщики из заключенных. Эти обрывки доставлялись в нашу больничку — частенько их незаметно засовывали в карман халата врача. Я обычно прятал их под матрацем, а Стейнс, выезжая в свой регулярный поход за лекарствами и прочими медпринадлежностями, выносил их с собой. Так эта информация попадала к участникам Сопротивления, которые делали все остальное. Несколько раз такие сведения выносила и Сильвия.

Помимо этой, существовала еще одна система оповещения. Как я уже говорил, в нашей тюрьме сидели несколько жертв операции «Английская игра». Мы понимали, что многие из них будут расстреляны. И вот если из них кто-то заболевал — что случалось нередко, — анализ крови заболевшего отсылался в университетскую клинику в Утрехте. Пробирки с кровью запечатывались пластырем. То, каким образом был приклеен пластырь, означало, что кровь принадлежит человеку, которому грозит опасность. В этом случае в лабораторном заключении неизменно говорилось: «Пациент болен столь серьезно, что перемещению не подлежит». Таким образом, на некоторое время перевод в утрехтскую тюрьму откладывался.

Мы работали слаженно, и было важно, чтобы наша медкоманда оставалась единым целым. Но в один несчастный день подметальщика, который нес такую крамольную бумажку доктору Стейнсу, перехватили. А у Стейнса как раз был день рожденья, и его жена принесла жареного цыпленка, которым мы все угощались. Все знали, какие могут быть последствия, но никто не подал и виду. Вечером Стейнса позвали к телефону, он вышел и не вернулся. За нашей стеной находился склад, где хранились одеяла. Если заключенные прибывали ночью, одеяла брали оттуда. Через стенку мы услышали там возню. Значит, понадобились одеяла. Наверное, для Хела Стейнса! В ту ночь мы не сомкнули глаз. Терзала мысль, что завтра нас тоже начнут допрашивать. Все записочки, которые у нас еще оставались для передачи, мы уничтожили.

Наутро к нам ворвался комендант. Он был в ярости. Он полностью доверял Стейнсу, а тот его так подвел! Чувствуя себя обманутым, он объявил, что при первой же возможности нас переведут в лагерь в Сент-Михельгестель.

Мы перевели дыхание: просто гора с плеч упала. Для нас все оборачивалось вроде бы не так уж страшно. Но что станется с Хелом Стейнсом? А кроме того, нельзя было не думать, что будет с заключенными, которые останутся без медицинской и прочей помощи.

Меня грызла еще одна забота. Я сильно подозревал, что один из моих близких друзей по Делфту, Дик ван Дрил Вагенинген, тоже оказался в нашей тюрьме. Перед войной он был управляющим отделения Королевского общества воздушных перевозок в Роттердаме. Наша дружба уходила корнями еще в те времена, когда мы отдыхали в христианских студенческих лагерях, да и в Делфте он был одним из самых близких мне людей. Однажды, когда мы катались на лыжах, он сказал:

— Фриц, я чувствую себя просто ужасно. Мне кажется, я утратил веру.

— Она вернется, — сказал я в ответ. — Все зависит от того, хочешь ли ты на самом деле верить. Это очень просто. Попробуй каждое утро с четверть часа сидеть в тишине и записывать все свои мысли — все, какие угодно. Это наведет тебя на неожиданные размышления. Когда ты это испробуешь, возможно, тебе удастся поверить, что в твоем сердце говорит Бог.

Он так и сделал. И спустя две недели признался, что, по сути дела, в его жизни произошли настоящие чудеса.

Это было некоторое время тому назад. А теперь я мучился подозрениями, что Дик находится в той самой ужасающей части верхнего этажа нашей тюрьмы. Выяснить, кто именно там сидит, было для нас почти невозможно. Оставался один-единственный способ: получить доступ к центральной картотеке, отвечал за которую тип совершенно неприступный — и в самом деле, он поплатился бы головой, узнай мы от него хоть какую-то информацию. Только после моего освобождения я удостоверился в том, что Дик и в самом деле находился в Харене. Я стал ему туда писать, и он присылал мне в ответ совершенно изумительные письма, в которых высветилось, какой истинной стала его вера. Однажды он написал: «Могу сказать, что бы ни случилось со мной, я совершенно уверен, что именно этому и следовало случиться. Я насвистываю в своей камере, и покой, нисходящий на меня, не принадлежит этому миру». Я сумел устроить так, чтобы матери Дика позволили его навестить. Горько, но позже он умер в концентрационном лагере в Германии. Этот период по сей день остается одним из самых тяжелых в моей жизни — месяцами находиться в заключении в одном здании с ближайшим другом, не зная наверняка, там он или нет.

Хотя, будучи заложником, я не принимал никакого участия в делах компании, еженедельные визиты моей жены помогали мне оставаться в курсе дел. Помимо нее меня навещали Тео Тромп и Волтерсом. Волтерсом сказал мне однажды, что у меня есть шанс освободиться, если я соглашусь жить в Арнеме и не принимать участия в управлении «Филипсом». Я посоветовался с Сильвией, и мы единодушно сошлись на том, что об этом не может быть и речи.

Перемены после моего перевода в Сент-Михельгестель оказались весьма значительными. В Харене я был в тюрьме. Теперь же оказался в лагере за колючей проволокой. За год до того немцы расстреляли в лагере десять заложников, но теперь их тактика изменилась. Там, где возникало подозрение в саботаже или сопротивлении, они хватали и расстреливали кого попало безо всякого суда, прямо на месте.

Моя левая нога ослабла настолько, что я с трудом ходил. Жили мы в маленькой комнатке с отцом Германом Галлом, тем самым, который служил со мной санитаром в Харене. Слегка оправившись, я с удовольствием занялся рисованием под руководством знаменитого портретиста Карела ван Вена. Доктор Брюгманс, позже вице-канцлер Европейского университета в Брюгге, давал мне уроки французского, чтобы освежить мои знания, а позже я даже смог играть в хоккей. Но самую большую радость приносила мне игра в теннис. Некоторое время назад, когда мне и в голову не приходило, что я сам могу стать заложником, я обеспечил лагерь и материалами, и рабочей силой, чтобы выстроить этот корт, и теперь пожинал плоды!