Изменить стиль страницы

Безрадостные события последних дней штабс-капитан Хованский воспринимал спокойно, по-философски, понимал, что все это временный этап. С удовольствием вымывшись в бане, он задумчиво взирал на надвигавшийся из-за горизонта скалистый силуэт острова с горевшими кое-где огоньками поселка и только сейчас по-настоящему ощутил, что с Россией его уже больше ничего не связывает, — как будто гнилую, кровоточащую пуповину вырвали с корнем.

Между тем шеркеты подошли к длинным мосткам, выдававшимся на сваях далеко в море, откуда-то сразу же появилась во множестве гололобая сволочь в фесках, и жизнь закипела. Ярко вспыхнули окна шашлычных, по всему острову потянуло запахами жареной баранины и плова, а уж «дузик» истомленные революцией русские принялись хлестать так, что местные греки, закатывая глаза, от изумления только трясли головой. За три тысячи лет своей истории ничего подобного они не наблюдали.

Семен Ильич участия в общем гулянье не принимал. На черта ему были эти скачки на ослах по заросшим чахлыми соснами скалам, шумные пьянки на лоне природы да графини в платьях из занавесок, готовые с энтузиазмом отдаться за порцию шашлыка, — нет, веселиться, господа, надо от радости, а пир во время чумы — это удел хамский.

В одиночестве бродил Хованский по пыльным, истертым улочкам, где на мостовых валялись протухшие рыбьи кишки вперемешку с овощной гнилью; остановившись на древней полуразвалившейся набережной, подолгу смотрел на блестевшую в солнечных лучах воду. В душе его черной гадюкой свивалось в тугую спираль неуемное бешенство. Эх, хорошо бы поймать большевика какого и, глядя прямо в глаза ему, твердо всадить клинок в жилистую комиссарскую шею, а затем, медленно поворачивая в ране отточенную сталь, упиваться восхитительным зрелищем последних судорог восставшего хама.

А на острове стояла одуряющая жара, на улицах загребали ногами пыль жирные левантийцы в грязных фесках, и на душе у Семена Ильича было нехорошо. Наконец полегчало — союзники сподобились, начали выдавать пропуска в Константинополь. В один прекрасный день кривые улочки острова враз опустели, зато у дверей комендатуры образовалась тысячная эмигрантская очередь. Сунув в обход ее лягушатнику клерку барашка в бумажке, Семен Ильич бирку-таки урвал. Пароход в новую сказочную жизнь уходил завтрашним утром.

Глава пятая

Первые религиозные общины суфиев появились в начале восьмого века в Ираке. Само слово «суф» означало грубую шерстяную ткань, поэтому власяница стала атрибутом суфизма. Аскетическая практика дала в этом учении прочный сплав с идеалистической метафизикой, основанной на древних знаниях Востока. Примерно с одиннадцатого века на основе различных монастырских школ стали возникать суфийские «дервишские» ордена. В них существовал строгий внутренний регламент, четко определенные ступени посвящения. Первая из них — шариат — ставила целью изучения новичками норм ислама и обучение беспрекословно подчиняться старшим. Вторая ступать — тарикат — означала, что подготовленный ученик вступил на правильный путь и стал мюридом, то есть ищущим. Мюриды продолжали свое обучение непосредственно под руководством того или иного шейха или шпана. На третьей ступени — марифате — суфий должен был уметь в совершенстве сливаться с Аллахом в экстатическом трансе, а также имел право учить молодых. Четвертая и высшая ступень — хакикат — означала постижение истины и слияние с богом, что было доступно лишь очень немногим.

Орден дервишей-мевлеви основан в тринадцатом веке персидским поэтом и философом Джалаледдином Руми и пронес через столетия свой статут, правила и ритуалы неизменными.

(Из блокнота агитатора)

Весеннее солнце стояло уже высоко, когда штабс-капитан Хованский спустился с шеркета в портовую суету. На сходнях было наблевано, по древней, истоптанной множеством ног мостовой ветер шелестел обрывками бумаги. На секунду прислушавшись к плеску воды между свай, Семен Ильич пожал плечами. Вот она, заграница.

Свою хорьковую шубу он забодал уже давно и сейчас был одет в защитный френч, галифе и лихо измятый картуз, а за голенищем правого, хорошо проваренного в гуталине офицерского сапога уютно затаился до поры небольшой финский нож — жека.

У первого же фонарного столба на Хованского налетел жирный, с золотым зубом левантиец в феске и, прищелкнув трижды языком, закатил желтоватые, нечистые глаза:

— Русский, айда, есть девочка из гарема Муртазы-паши — белый, сочный, сладкий, совсем рахат лукум, — и, заглянув в равнодушно-бешеные глаза штабс-капитана, сразу же потерял к нему интерес, на всякий случай отодвинувшись подальше в сторону.

«Вот она, цивилизация, Европа, мать ее…» — Семен Ильич неторопливо двинулся грязными, кривыми улочками Галаты — обшарпанной портовой части города, мимо лотков, дешевых палаток и меняльных лавок, где раздавалась чужая речь, громкие крики и вроде бы слышались удары по чьей-то морде. Все здесь дышало стариной — выраставшие прямо из воды величественные квадратные башни, потрескавшиеся стены, помнившие еще золотой век Византии, узкие проходы, мощенные каменными плитами, и наконец Хованский очутился в самом центре всего этого великолепия — в районе веселых домов.

Днем и ночью, изнемогая от соблазнов, шаталось здесь орущее людское стадо, стучали копытами ослы, громко визжали проститутки, поднимался чад от шашлыков. Пробираясь среди немытых человеческих созданий, Семен Ильич невольно сжал рукоять нагана: эх, хорошо бы всех сразу, у одной стенки, очередью из «Максима»…

Миновав расположенные у самого тротуара окна, за которыми лежали на коврах сонные жирные девки в разноцветных шароварах, он никаких эмоций, кроме отвращения, не испытал. Сплюнув далеко сквозь зубы, Хованский принялся выбираться наверх, туда, где высоко над морем переливалась огнями ресторанов разноязычная Пера.

Кого здесь только не было! С презрением взирали на окружающих надменные сыны Альбиона, усатые французы-бабники с готовностью ловили женские взгляды, а русские офицеры буравили всех богатых и счастливых ненавидящими мутными глазами, крепко держась при этом за рукоятки обшарпанных маузеров. Сотни зеркальных витрин запускали в лица прохожих солнечных зайчиков, свежий морской ветер развевал над посольствами флаги. Затерявшись в жрущей, суетящейся, играющей в любовь толпе, Хованский вдруг отчетливо понял, что всему этому многомиллионному скопищу на него абсолютно наплевать. Сдохни он сейчас в страшных корчах, никто и внимания не обратит — эка невидаль, еще один ближний загнулся! А вокруг равнодушно стучали по рельсам колеса трамваев, щелкали кнутами извозчики, и, шелестя покрышками по мостовой, громко ревели моторами авто — чужая, непонятная жизнь с шумом проносилась мимо.

От всех этих высоких материй, а может быть, просто от прогулки по воздуху у штабс-капитана зверски разыгрался аппетит. Заметив ресторацию — конечно, не такую шикарную, как у толстяка Токатлиана, но вполне приличную, с зеркалами и французской кухней, — через минуту Семен Ильич уже сидел на приличном месте, неподалеку от сцены, и общался с подскочившим халдеем.

— О, ночные бульвары Парижа — любовь и тоска в обнимку, — черт знает с каким акцентом пропел, не выпуская папироски из слюнявого рта, помятый пианист.

— Устрицы, салат, бутылку «Шабли» и рагу, — на приличном французском скомандовал штабс-капитан и в ожидании заказанного ненавязчиво осмотрелся по сторонам.

Народу в зале было не много — так, обедающие, ничего интересного, а вот неподалеку от входа, за угловым столом, расположились двое усатых молодцов, и Семену Ильичу они сразу очень не понравились. Молодые люди делали вид, что пьют греческое пойло «мастику», и вовсю зыркали в направлении штабс-капитана, что-то между собой лопоча вполголоса — как пить дать лабали фидуцию.

Между тем халдей приволок заказанное, плесканул в бокал искрящуюся солнечную влагу и, пожелав «бон аппетит», отчалил, а истомленный двухнедельным пожиранием баранины с рисом Хованский взялся за моллюсков. На каждую устрицу он капал лимонным соусом, быстро подносил раковину ко рту и, проглатывая единым духом нежнейшую, невероятно вкусную плоть, запивал ее холодненьким «Шабли», — это вам не «дузик» с пловом, господа.