Изменить стиль страницы

— М-м-м, чертовски интересно получается, Наум Давыдович. Послушаешь вас, так выходит, что действительно верна библейская сказка о разрушении при помощи звуков Иерихонской стены, да и ерунда эта об Орфее с его объективной музыкой вроде бы тоже становится совсем не фигней, я уже не говорю о восточных изуверах, убивавших людей заклинаниями. За это надо выпить.

— Вы совершенно правы, Корней Евгеньевич, любое произнесенное слово — это не что иное, как волновая генетическая программа, которая может полностью изменить человеческую жизнь, а кроме того, информация эта может быть передана по наследству. Да что далеко ходить за примерами оглянитесь вокруг. Стремительно растет число алкоголиков, безумцев, самоубийц, рушатся семьи, распадается некогда могучая держава. А почему?

— Потому что надо выпить, Наум Давыдович. М-м-м, хорошо пробирает, умеет жить проклятая буржуазия!

— Так вот, Корней Евгеньевич, на чем мы остановились? Ага! В великих испытаниях смутного времени наши, то есть ваши, предки убедились на горьком опыте, что в государстве российском может быть мир и порядок только при самодержавной власти помазанника Божьего. При ослаблении этой власти неизбежно начинаются междоусобицы и братоубийственные войны. Чтобы такого не повторилось, была подписана Грамота Московского земско-поместного собрания от двадцать первого февраля тысяча шестьсот тринадцатого года. Выражая соборную волю россиян, составители грамоты дали обет за себя и своих потомков считать царя Михаила Федоровича Романова родоначальником правителей на Руси. Верноподданные поклялись служить этим избранникам Божьим из рода в род.

— Ну и память у вас, Наум Давыдович! А помните, Утесов пел: «С Одесского лимана линяли два уркана, тра-та-та-та»? М-м-м, надо запить водичкой, пардон, что помешал течению мысли, я — весь внимание.

— Момент, Корней Евгеньевич, сейчас я закончу и пойдем освежимся. Как? А как в Древнем Риме — два пальца в рот и блевать, блевать, родной вы мой, пока не полегчает. Нет, подождите, в начале истина. Так вот, предвидев новую смуту, составители Грамоты указали в ней: «И кто же пойдет против сего соборного постановления, да проклянется таковой в сем веке и в будущем, не буди на нем благословения отныне и до века». И вот пожалуйста — в результате Россия убеждается на собственном горьком опыте. Ах, азохен вэй, и почему не уехал я!

— Да бросьте, Наум Давыдович, не плачьте, посмотрите лучше, какая жопа у сотрудницы этой ширяевской, жаль, что пощупать ее нельзя — проклянет.

В просторной, топившейся по-белому мыльне, что угнездилась неподалеку от летней опочивальни боярина Бориса Федоровича Овчины-Оболенского, было смрадно. Чадно горели смоляные светочи, крепко пахло потом, кровью и дерьмом человечьим, потому как с третьего подъема, будучи бит кнутом нещадно, а затем спереди пален березовыми вениками, не стерпев адской муки, хозяин дома обделался.

А случилось, что третьего дня сын боярский Плещеев, свахи коего дважды получили от ворот поворот, сказанул за собой государево дело. Будто бы Оболенский Бориска злыми словами и речами кусачими поносил самодержца царя и грозился многие беды и тесноты на Руси учинить. И в том сын боярский, не побоявшись Страшного Суда, божился и целовал крест на кривде, видимо, совсем помрачилась головушка его от любви змеи лютой — к дочери Овчины-Оболенского Алене Борисовне.

Время было лихое, потому как грозный царь Иван свет Васильевич поимел на старых вотчинников мнение, будто бы они замышляли смуту великую и подымали добрых слуг его на непокорство, и не мешкая начальный человек государев Григорий сын Лукьянов Скуратов-Бельский повелел кликнуть своего стремянного Никитку Хованского.

Отыскался тот на Балчуге, — кружечном дворе, и как был — злой, о сабле, в кармазинном кафтане, рысьей шапке да зарбасных лиловых штанах — серым волком метнулся по державному повелению. А с собой он взял своих верных поплечников, в коих были худородны кромешники, подлы страдники да кабацкая голь с прочей скаредной сволочью, величаемые ныне опасною царскою стражей — суть опричниной. Студное дело приходилось им не в диковину, и, разогнав хозяйскую дворню, порубали люди Хованского многих из держальников и холопов боярских острыми саблями, а самого боярина подвесили в мыльне на ремнях принимать смерть жуткую, лютую.

На дворе, освещенном огнем полыхавших пожарищ, было суетно: громко рыдали, расставаясь со своими первинками, сенные девушки, опричники, уже успевшие излить семя, бросали в огромные кучи дорогую утварь, деньги и богатые одежды, хвалились, а из брусяной избы доносился гневный голос замкнутой там до времени Алены Борисовны.

Между тем седовласая голова Оболенского свесилась на окровавленную грудь. Прислонив длань свою точно супротив сердца боярского, раскатился Хованский злобным смехом:

— Жив еще старый пес, а как оклемается, посадить его на кол, да чтобы мучился поболе, острие бараньим салом не мазать. Гойда, — махнул он рукой своему подручному Федьке Сипатому и, ни на кого не глядя, пошел из мыльни вон — станом высок, из себя строен да широкоплеч изрядно.

Хорошо жил боярин Овчина-Оболенский, добротно. В брусяной избе имелась изразцовая лежанка, вдоль увешанных драгоценным оружием стен стояли длинные дубовые лавки, а полки были украшены золотой и серебряной посудой. Однако даже не на лепоту эту уставились опричники, а на дочь боярскую, что хороша была неописуемо. Лазоревый аксамитовый летник при яхонтовых пуговицах не скрывал высоту девичьей груди, темно-русая коса спускалась до подколенок, а на ногах блестели золотым узором сафьяновые сапожки. Такова была Алена Борисовна в свои семнадцать девичьих годков, однако как там сказано в Писании?

«Да ответят дети за грехи отцов своих». Ухватисто сорвали опричники все одежды с дочери боярской и, разложив ее в срамном виде на столе, крепко привязали осилами руки к дубовым подставам. От стыда и бесчестия зарыдала в голос Алена Борисовна, все прекрасное тело ее начало содрогаться, пытаясь избавиться от пут, и на мгновение Хованскому сделалось жаль ее. Однако тут же ему вспомнилась мудрость. Что есть жена? Глазами блистающа, всеми членами играюща и этим плоть мужеску уязвляюща. Сосуд греховный, сковорода бесовская, соблазн адский.

А потому улыбнулся тут зловеще начальный человек опричный и покрыл дочь боярскую, а она, потеряв то, чего уже не вернуть вовеки, закричала пронзительно, убиваясь по первинкам своим. Наконец, захрипев, Хованский свое семя излил, подтянул штаны и, оглядев распятое женское тело, выкрикнул бешено:

— Бей.

Плюнул в ладонь Федька Сипатый, свистнула плеть-вощага, и сразу же красные полосы отпечатались на груди да на чреслах Алены Борисовны. Кричала она, как молочный поросенок, коего режут тупым засапожником. После полусотни ударов дочь боярская неподвижно вытянулась, и, развязав, отливали ее водой, покуда не очухалась. Зачиналась самая потеха.

Густо рассыпав соль по столу, положили Алену Борисовну спиною кверху, и, когда она сердешная начала извиваться, аки уж на сковородке горячей, Федька-то Сипатый принялся хлестать ее не шутейно уже, с каждым взмахом не кожи ошметки, а клочья нежной девичьей плоти разлетались по всем сторонам, и истошные женские стоны скоро иссякли: дочь боярская от стыда и мученья преставилась.

— А хороша была девка! — Хованский, сам не ведая зачем, приподнял за косу поникшую бессильно голову и, взглянув на искаженное смертной мукой лицо жертвы своей, внезапно услышал в дальнем углу какое-то невнятное бормотанье:

— Кулла! Кулла! Ослепи Никитку Хованского, раздуй его утробу толще угольной ямы, засуши его тело тоньше луговой травы. Умори его скорее змеи-медяницы. — Дряхлая, беззубая мамка Васильевна, нянчившая еще самого Овчину-Оболенского, чертила клюкой в воздухе странные знаки.

Вытащив старую ведьму из-за печки, опричник швырнул ее невесомое, иссохшее тело на пол:

— За волшбу свою будешь по грудь в землю зарыта.

— Волны пенные, подымайтеся, тучи черные, собирайтеся! — Голос Васильевны внезапно сделался звонким, как у молодухи, и, исхитрившись, она ловко плюнула опричнику на носок сафьянового ярко-желтого сапога: — Будь же ты проклят, Никитка Хованский, и род твой, и дети твои с этого дня и вовеки веков! Бду, бду, бду!