— Передайте Сергею Владимировичу, что Александр Васильевич извиняются, что они нездоровы и принять их не могут, — проговорил он, не во весь голос, но тем не менее настолько громко, что мадемуазель Лекаж как нельзя лучше расслышала эти слова.
Когда она обернулась, перед нею стоял сам Александр Васильевич, бледный, с дрожащими губами. И вот тут-то произошла между ними стычка.
— Я не желаю иметь шпионов в своем доме, — запальчиво сказал Воротынцев.
— Вы отказываете мне от должности? — спросила она.
Он ответил утвердительно и прошел к Марте, а та оказалась такой же неблагодарной и бессердечной, как и ее отец. Одним словом, вернуться к Воротынцевым мадемуазель Лекаж не хочет и, по правде сказать, она рада, что представилась возможность покинуть этот дом.
— В нем происходит что-то страшное и таинственное, — продолжала она, понижая голос, — я ни минуты не могла спокойно спать в последнее время. Каждую ночь грезились мне жандармы, обыски, пытки, Сибирь.
— Папенька, — сказала Полинька, подходя к отцу, — позвольте мне съездить к Марфе Александровне.
Капитан Ожогин одобрительно кивнул дочери, а когда она вышла из комнаты, крикнул ей вслед, чтобы она взяла с собой Филатку.
— Куда это хочет ехать мадемуазель Полина? — спросила француженка, озадаченная переговорами отца с дочерью и уходом этой последней.
Но от ответа на этот вопрос старик уклонился.
— Ничего, рассказывайте дальше, — сказал он и, позвав казачка, приказал набить ему другую трубку.
XVI
Вернувшись домой, Сергей Владимирович прошел в кабинет, написал письмо, и приказав немедленно отнести его Александру Васильевичу Воротынцеву, стал в ожидании ответа в глубокой задумчивости ходить взад и вперед по комнате. Два раза Людмила Николаевна, волновавшаяся не меньше мужа, подходила к маленькой двери, проделанной между шкафами, растворяла ее и затуманенными от слез глазами глядела на мужа. Он был так озабочен, что не замечал ее присутствия. У него не было потребности делиться с нею мыслями, и, тихо притворив за собою дверь, она с ноющим сердцем возвращалась к себе.
Посланный вернулся скорее, чем можно было ожидать. Не прошло и часа, как Сергей Владимирович держал в руке большой конверт, запечатанный гербовой печатью Воротынцевых, с надписью, начертанной твердым почерком.
Давно не видел Ратморцев этого знакомого и некогда дорогого ему почерка. Целых двадцать лет прошло с тех пор, как, живя в одном городе и часто встречаясь в обществе, он и Воротынцев притворялись вполне равнодушными друг к другу.
Притворство со стороны Ратморцева несомненно. Ни разу еще не обошлась такая встреча без того, чтобы у него сердце не сжалось тоской и чтобы он не всматривался украдкой с участием в лицо Александра Васильевича, подмечая перемены, происшедшие в нем от времени и тайных мук и забот.
Обдумывая сделанный им первый шаг если не к примирению, то по крайней мере к сближению с этим человеком, Сергей Владимирович не мог не сознаться, что ни великодушие, ни христианского смирения с его стороны в этом поступке нет, а есть только желание повидаться с Во-ротынцевым и высказать ему все, что у него на душе против него. Всегда жаждал он удобного случая, чтобы удовлетворить это желание, и примириться не мог с мыслю, что он может не представиться во всю их жизнь на земле. Ему казалось, что если Воротынцев умрет раньше его, то к разнообразным чувствам, которыми будет полна его. душа, когда он будет стоять перед его открытым гробом, будет примешиваться горечь раскаяния и сознание, что он не исполнил вполне своего долга относительно его. Вот почему Сергей Владимирович так ухватился за первую возможность доказать недругу свою преданность.
Момент был выбран удачно. Положение Воротынцева, по мнению Ратморцева, было столь ужасно, что, зная его так, как он его знал, его гордость, самомнение, презрение к людям, трудно было даже и представить себе что-нибудь для него ужаснее этого. Друзей у него нет. Нет также такой подруги жизни в лице жены, какая была у Ратморцева. Дочь он, может быть, и любил, но несчастье, обрушившееся на него, такого рода, что ему невозможно говорить о нем с дочерью.
То обстоятельство, что в первую минуту удивления и недоумения Воротынцев не принял его, не удивило Ратморцева. Ведь цель этого посещения была ему неизвестна. Очень может быть, что, чувствуя себя подавленным несчастьем, Воротынцев мог подумать, что тот, которого он считал своим врагом, приехал над ним глумиться. Но это подозрение должно было теперь рассеяться; в своем письме Ратморцев ясно излагал причину своего посещения.
«Я видел сегодня твоего сына. Он просил моей поддержки. Я могу оказать ее лишь в том случае, если ты откажешь ему в ней. Твой брат С. Ратморцев.
«P. S. Мне кажется, исход этой печальной истории зависит от тебя. Следствие не кончено, а прошение на высочайшее имя может и не быть подано, если ты этого не захочешь».
Все время, едучи к Воротынцеву, дожидаясь там и возвращаясь назад, Сергей Владимирович мысленно сочинял это письмо, а также подпись его и post scriptum, тщательно очищая его от всякого выражения, могущего показаться обидным для Александра Васильевича или возбудить в нем подозрение в недоброжелательности писавшего его.
И отчасти эта цель была достигнута. Воротынцев понял его и, кажется, был благодарен ему за попытку сближения именно в такую минуту, когда все должны были от него отвернуться. Но протянутую ему руку он тем не менее оттолкнул от себя и всякую попытку к вмешательству в его дела отстранил.
«Делай, как хочешь. Мне все равно. Не принял тебя потому, что говорить нам друг с другом не о чем. Поздно. Твой брат Александр».
Долго сидел в тяжелом раздумье Сергей Владимирович, облокотившись над полученным письмом, и, когда наконец он поднял опущенную на руки голову, в глазах его стояли слезы.
Воротынцев был еще жив, но его уже оплакивали, как покойника, с тем чувством всепрощения и любви, с которым истинный христианин взирает на умершего врага.
Весь день Сергей Владимирович почти не виделся с семейством и избегал оставаться наедине с женой. За обедом он разговаривал с детьми и с мсье Вайяном; газету, которую он имел обыкновение просматривать, вставши из-за стола, за чашкой кофе в гостиной, он унес в кабинет, куда никто не позволил себе последовать за ним, а вечер провел частью в комитете, частью в клубе. Только поздно ночью, отправившись в спальню, приступил он к объяснениям по поводу воротынцевского дела.
О том, что Александр Васильевич не захотел принять ее мужа, Людмила Николаевна не могла не знать, — во всех углах дома толковали шепотом об этом происшествии. Свидетелями неудачного визита был и кучер, возивший его туда, и выездной Митька, относивший карточку барина.
— Очинно там переполошились, — рассказывал Митька собравшимся вокруг него лакеям и казачкам в буфетной.
— Еще бы не переполошиться, — заметил Захар Иванович. — На словах ты, чай, о барине-то нашем доложил?
— Как вы приказывали, на словах. «Его превосходительство Сергей Владимирович Ратморцев желают, — говорю, — господина Воротынцева видеть». Ну, тут и поднялась кутерьма. За камардином побежали. А тут старушка такая древняя из колидора выползла и тоже на меня уставилась.
— В чепце? Сухопарая?
— Нет, платком повязана.
— Ну, это — Марина Саввишна, ихней барыни, Марьи Леонтьевны, старшая горничная, — решил старик.
— И что же Михайло-то, камардин?
— Испугался и он тоже. Как отлепортовал я ему про барина, в лице ажио изменился, глаза выпучил, губы побелели. Протянул руку за карточкой, а рука дрожит.
— Ишь ты! Понял, значит, что барин наш попусту беспокоить себя не стал бы к ним ездить, — процедил сквозь зубы Захар. — Этому Михайле все известно, — обратился он к буфетчику, человеку средних лет, с благообразной, внушительной физиономией, из крепостных родителя барыни. — Он при Александре Васильевиче с самой младости состоит. Его в камардины еще покойный Алексей Потапыч определил. А супруга его Маланья из Воротыновки, и нам весь ейный род отлично даже известен.