Изменить стиль страницы

Подымаюсь с пола среди осколков стекла, высвобождаю ноги из рамы. Вроде цел — ни порезов, ни царапин. Оглядываюсь назад — в оконном проеме на фоне небесной голубизны и горных вершин колышется веревка — мое лассо. В комнате сумрак. Когда глаза привыкают, вижу, что у двери, перед зеркалом, стоит человек. Я его знаю — это полковник Бакстер. Все-таки джентльмена сразу видно. Стоит, молчит, первым не заговорит — только бровь вопросительно приподнята. Весь из себя прямой, нижняя губа слегка оттопырена надменным образом. Замечаю на туалетном столике, рядом с револьвером и раскрытой сигарной коробкой, бритву и тазик с пеной. Видать, к выходу готовился — галстук перед зеркалом повязывал. Лаковые штиблеты, полосатые брюки, безукоризненного покроя сюртук, благородная седина, бачки а-ля Авраам Линкольн. Джентльмен!

— Прошу прощения, сэр! — говорю. — Обстоятельства!

Шаркаю ножкой, раскланиваюсь, шляпу приподнимаю.

— Еще раз прошу прощения, сэр, но, к сожалению, я должен идти.

Бочком-бочком, мимо полковника и в дверь. По пути, впрочем, успеваю прихватить из ящика одну сигарету. Попробуем на досуге. В самый последний миг, уже закрывая дверь, оборачиваюсь и встречаюсь с полковником взглядом.

Черт меня дернул это сделать!

Такая в его глазах была жуть нечеловеческая, такая тоска смертельная… Я вздрогнул и застыл на месте. Выбил он меня из седла этим своим взглядом. Стал я в дверях, ни туда, ни сюда, в голове пусто, а он на меня уже умоляюще смотрит, как будто что-то важное сказать хочет, но не может. А я растерянно на него пялюсь. Совсем рассиропился.

А делать этого нельзя, потому как в коридоре возникают четверо и, кажется, по мою душу.

Опомнился. Дверь захлопнул и — за работу. Пиф-паф… Трое лежат, последнего догоняю у галерейки, от которой деревянная лестница ведет вниз, в общий зал салуна. Удар в челюсть — и парень, проламывая перила, летит вниз, на столики. По-моему, перила эти только для того и существуют, чтобы их кто-нибудь проламывал, после доброго хука или апперкота…

Было… было… Все это уже тысячи раз было и наперед знаю, что дальше будет. Вот сейчас у меня передышка, чтобы покурить сигару, а банде Коттонфилда подтянуть силы. Минут через пять-десять они ворвутся в салун, и начнется добрая потасовка с мордобоем, пальбой, разбитыми бутылками и зеркалами, и бравые парни после добрых ударов по мордасам будут перелетать туда-сюда через столики и стойку бара, и бармен будет прятаться под стойкой и будет пытаться спасти хоть часть бутылок. И все это очень смешно и весело, только мне смеяться не хочется. Я вдруг понимаю, насколько мне все это осточертело. Кто я такой?! Неужели у меня нет никакого другого занятия, кроме как бегать, прыгать, палить направо и налево и бить чьи-то морды? Что (или кто) заставляет меня носиться по этому кругу и раз за разом повторять одно и то же?

Я опускаюсь на пол, сажусь, скрестив ноги, спиной к стене, чтобы видеть холл и вход в салун. Обе “пушки” кладу возле себя. Раскуриваю сигарету. Из коридора выходит полковник Бакстер, проходит мимо, не глядя на меня, и спускается вниз. Полковник идет завтракать, а на все остальное ему наплевать. Стрельбы как будто и не было, трупы в коридоре его не касаются. Впрочем, оглядываюсь, вижу, что их там уже нет. Куда исчезли?

Спокойно отмечаю еще одну несообразность. Все прекрасно — полковник идет пить свой утренний кофе. Только какое, к черту, утро, когда в городишко я въехал уже после полудня? Но полковника я знаю. Если он бреется и идет завтракать, то значит утро и все тут. И полковник будет пить свой кофе и курить первую за день сигару, и читать свежий выпуск “Фармерс Геральд”. И он даже не шелохнется, когда вокруг него начнется пальба и пойдет мордобитие. Это очень смешно, когда все вокруг суетятся и бегают, а кто-то один сидит и невозмутимо читает газету. Утреннюю газету.

А в город я въехал пополудни…

“Провалы в памяти”, — думаю я привычно. И не менее привычно: “Кто я такой?” Похоже, что будущее свое я знаю гораздо лучше, чем прошлое. Я знаю, что сейчас я выпущу очередной клуб дыма и, подавшись вперед, осторожно выгляну вниз, в зал, где тут же увижу Его. И, как всегда, у меня возникнет мысль, что человек этот, хотя я его и не знаю, может сыграть важную роль в моей жизни. Мысль эта ни на чем не основана и ниоткуда не вытекает. Я не знаю, какую такую важную роль в моей жизни может сыграть этот тощий очкарик, сидящий за угловым столиком и читающий книгу в темном, твердом переплете. Священник или учитель.

Я знаю, что через пару минут я еще раз выгляну в зал и встречусь с ним взглядом. И знаю, что когда в салун ворвется Коттонфилд со своими прихвостнями и начнется веселая потасовка, а я эффектно перемахну через перила и приземлюсь как раз на столике полковника Бакстера и открою стрельбу, очкарик будет стоять у стены, бледный и трясущийся, прижимая к груди эту свою книгу. А потом произойдет следующее: кто-то сшибет меня со стола, и я полечу в угол, где он стоит. И что, вы думаете, сделает этот учителишко? Шагнет вперед и, поймав меня за руку, поможет на ногах удержаться. Чтоб, значит, я себе носик не разбил. Как будто я баба, ей-богу! Ну, мне с ним рассусоливать некогда будет, и я его в сторону отброшу, чтобы схватке не мешал. А он в воздухе кувыркнется, книжку свою дурацкую выронит и мордой прямо в какую-то стоящую у входа бочку влетит. И так в ней и останется. Только ногами в воздухе дрыгать будет. Это очень смешно. Не знаю, правда, кому. Мне — нет, ему — тем более.

Я гляжу в направлении входа — никакой бочки рядом с ним нет. Но точно знаю, что к тому времени появится. Откуда? Понятия не имею…

Поворачиваю голову левее и встречаюсь, наконец, взглядом с моим книголюбом. И тут впервые замечаю некую странность, которая поражает меня не меньше, чем взгляд полковника Бакстера несколькими минутами раньше. Нету в глазах очкарика ни робости, ни страха Ничего такого, чего можно было бы ожидать от заморыша, трясущегося и бледнеющего при виде обыкновенной потасовки и наверняка не знающего, с какой стороны за револьвер берутся. Нет. В холодных его глазах я вижу лишь отвращение, равнодушие и смертельную скуку. Меня внезапно пробирает холод. Неужели парень только притворяется напуганным? Но зачем? Я чувствую, что тут идет какая-то игра, которой я не понимаю. И самое главное — угадайте, о ком этот учитель думает? О Платоне! Нашел время и место!..

И тут я спохватываюсь — откуда я это знаю? Я еще раз заглядываю ему в глаза и почти с испугом убеждаюсь, что я запросто читаю его мысли и действительно знаю, о чем он думает…

* * *

Неужели полковник Бакстер не ошибся и у нас появился новый союзник, а вместе с ним и надежда?

Я прощупываю сознание Боба Хаксли и впервые улавливаю в нем что-то человеческое — тоску, смятение, непонимание происходящего. Это уже не тот безмозглый красавчик-супермен, которого я так ненавидел все это время и который только и делал, что прыгал, дрался и стрелял, ни о чем не думая, но зато успевая при этом любоваться самим собой.

Да, полковник прав, и, значит, надежда есть. И кто знает, может, уже сегодня, сейчас… Во всяком случае, нас теперь трое. Полковник был вторым, а первым был я.

Это началось… Я не знаю, как определить этот период времени. Словом, давно. Когда во мне пробудилось сознание.

Сначала был мрак. Тьма кромешная и непроницаемая. А меня не было. С другой стороны — кто-то же воспринимал эту тьму, значит, в каком-то смысле я уже был. Только не знал, что это я. И еще были взгляды, но поскольку я еще не знал, что такое зрение, то не понимал, какова природа множества этих тончайших лучей, на скрещении которых рождался мучительный стыд и бессильное, невыполнимое желание уйти из фокуса этих длинных невесомых игл. Потом были проблески света и смутные отрывочные картинки, сложившиеся в кусок цельного действия, и я увидел смешного человечка, сидящего за столом прокуренного кабака и читающего толстую книгу в темном переплете. Начиналась драка, и трясущийся, бледный человечек забивался в угол, прижимая к груди книгу, а потом его забрасывали в бочку и он смешно дрыгал ногами в воздухе, потом снова наступала тьма. В человечке перекрещивались жалящие иглы взглядов, и в раскаленной от жгучего стыда точке пересечения родилось сознание, что этот человечек — я.