Изменить стиль страницы

— А ведь не могу! — растерянно сказала она. — Ей-богу, не могу! Забыла! Словно и не умела никогда! Стой… поняла! Это же он договор сжег, и все силу утратило — и наша купля-продажа, и плата за душу с ней вместе!

Тут и меня охватило отчаяние. Из этого следовало, что и я лишилась всех своих способностей! Хотя — проник же мой взгляд сегодня сквозь портьеры?

— Баба Стася, а перекидываться?

— Она неуверенно провела по себе руками.

— Перо! — вдруг воскликнула она, шаря в волосах. Но пера не было.

— И такой памятки не оставил… — пригорюнилась баба Стася.

— Мне оставил, — и я достала из узла свое заветное перышко. — Вот…

Баба Стася внимательно его рассмотрела.

— А ну, перекинься! — вдруг велела она.

Я сунула перо в волосы и мгновенно обернулась, вороной.

— Обратно вертайся, — сказала баба Стася. — Ничего не разумею. Что ж он тебя-то на свободу не отпустил? Ты же из нас из всех самая невинная!

Я тоже задумалась — и внезапно поняла, в чем тут дело.

— Баба Стася, он-то отпустил! Он только забыл, что мы договор в двух экземплярах составили! Как полагается! Свой экземпляр он сжег, но мой-то, со всеми подписями, цел! Ясно?

— И не сожжешь? — пристально глядя мне в глаза, спросила баба Стася.

— Нет. Такой глупости не сделаю.

— И я бы не сожгла, — призналась она. — Будь что будет, а не сожгла бы. Но раз он так решил, раз он меня отпустил… Ладно. Все равно стара и хворобы одолели. А ты молодая еще девка… такой и останешься.

— Гадаешь, баба Стася?

— Чего гадать — вижу. Хоть бы и потому, что договор не сожгла. Выбрала ты себе дорожку — круче некуда, на такой дорожке не стареют.

— Откуда ты знаешь, бабушка?

— Сама хотела той дорожкой уйти. Каб не малые… да каб не сам Зелиал, бес треклятый… А ты ступай, ступай, лети…

Она гнала меня прочь, как тогда, с шабаша. Но теперь уж, похоже, навсегда. И я поняла — гонит меня не уютная старушка во фланелевом домашнем платьице, а та молодая да пригожая Станислава, которая уложила спать своих пятерых и вышла на порог, глядеть в ночь и ждать — не встанет ли из земли столб дыма и тумана, не обрисуется ли в нем силуэт, не улыбнутся ли ей печальные глаза милого демона… И я поняла — это в нас неистребимо, и всем нам вечно будет столько лет, сколько было в эти часы ожидания.

* * *

Каждой ночью, каждой ночью — все в том же полете… Не сходят ли от этого с ума? Не начинает ли мерещиться чушь? Как только выдерживают души умерших невест этот неизменно повторяющийся полет? Мы, земные невесты, можем уйти в смерть. Им-то где спрятаться и зализать раны?

Что утешает их в этом полете? Не может быть, что лишь абстрактная до белизны идея высшей справедливости. Что греет их, кроме обязательного лунного света? И если даже каждую ночь выдумывать для себя новый танец, то на миллионную ночь фантазия иссякнет.

Что такое наши понятия о долге и справедливости на фоне вечности? И радость, растянувшаяся на вечность, даже если это радость летящего танца и танцующего полета, — нужна ли кому?

Тот, кто тысячелетиями был демоном справедливости, — и то устал, затосковал, измучился сомнениями. Постойте! Как же назвать существо, в котором за сотни лет не зародилось сомнений? Человеческая ли это душа — та, что летит над землей с белой лилией невинности на груди? А если нет — то чья же? Даже зверь обретает опыт милосердия, и к старости его клыки и когти не так бесшабашно резвы, они делаются осторожны, они не тронут звереныша чужой породы, не причинят вреда даже в игре. Даже звериная душа изменится за столетия ночных полетов.

Чего же тогда хотеть и о чем мечтать?

Если не блаженство бесконечного танца, если не радость полета, то что же?

* * *

Я спешила домой, потому что забыла заказать для Сони ключ и занести его в школу. Она знала, когда у меня кончаются тренировки, и наверняка уже ждала меня на лестнице.

Соньку в школе просто эксплуатируют. Издеваются над ней, как хотят. Сдвинули ей отпуск, и вот она сидит в хорошую погоду в городе и решает проблемы ремонта. С ее организаторскими способностями это совершенно непосильная задача. Умные люди, наоборот, держали бы ее подальше от таких ответственных дел. Но дуры-учительницы обрадовались, что есть на кого свалить эти хлопоты. И умотали кто куда. Наивные дурочки, воображаю, как вы обрадуетесь, вернувшись из отпуска! Сонька не в состоянии проконтролировать ни халтурщиков-маляров, ни хитрых сантехников!..

Увидев снизу ее на подоконнике, я так и ждала жалоб с причитаниями насчет ремонта. Но Соньку волновало совсем другое.

— Скорее к телевизору! — завопила она. — Я у Бочкунов была, эта мамаша — краше в гроб кладут! Тани нет как нет! Сегодня по телевизору будут показывать портрет.

— Так ведь уже показывали!

— В том-то и дело, что нет! Я сегодня все бросила, понеслась на телестудию, час там зря потратила, порядка у них — ни на медный грош!

Гм… Сонька, рассуждающая о порядке… Что-то новое!

— Беги, включай, а я на кухню, — отворяя дверь, сказала я. — Сырники будешь есть?

— Черта с рогами съем! — пообещала Сонька.

Я стала выкладывать на кухонный стол пакеты, в том числе и странный сверток, который таскала за собой сперва с мальчишеской гордостью, потом с недоумением — ну и что? Это был “Макаров”, замотанный в цветной пакет, но так, что я могла прямо сквозь пакет взять его и выстрелить. Но мало было надежды встретить посреди улицы маньяка, и стрелять в него я все равно бы не стала. Поэтому я к вечеру и перестала понимать, зачем мне пистолет. Вот разве что он догадается напасть на меня — тогда конечно. И даже с удовольствием!

Возможно, я стала бы развивать дальше эту мысль — как я поселюсь в Сониной квартире, как несколько дней буду там маячить, как он врубится и ночью попробует и меня, придушить. А главное — как я, не выходя за пределы необходимой самообороны выстрелю в него самым неприятным образом — в пах. Жестоко, но зато серьезно. А с милицией разберусь очень просто — сама с дымящимся пистолетом пойду сдаваться в прокуратуру и там расскажу всю эту прелестную историю, а также отведу их в квартиру и покажу печку, в которой нашла оружие. Возможно, к моему счастью, оно уже фигурирует в каком-нибудь темном деле, тогда пусть проводят баллистическую экспертизу и радуются, установив причастность к этому делу моего ненаглядного маньячка!

Скелет этой фантазии у меня уже оформился, дело было за деталями, но тут из комнаты завопила Сонька. Я поставила сковородку на конфорку и пошла смотреть, как показывают Таню Бочкун, двенадцати лет, которая ушла из дома в дешевых джинсах, полосатой маечке, кроссовках и с резинкой в волосах, на концах которой — две деревянные крашеные клубничины.

Тут все мои планы полетели в тартарары.

Я увидела ее лицо.

Это была красивая девчонка, светленькая, с кудрявой челкой. Возможно, еще и фотография вышла удачной. Такая милая девчонка даже в толпе на улице привлекла бы мое внимание. Я не сомневалась, что у нее ладная, стройная, спортивная фигурка. Но дело было не во внешности…

* * *

Я не слышала, что еще говорила за кадром дикторша — с экрана вдруг пошла волна холода, и я приняла ее лицом и грудью. Это было — как будто я нырнула в лед. Я не знала, что означают такие волны холода, а догадка, которая пришла внезапно с волной, во-первых, была всего лишь догадкой, а во-вторых, настолько страшной, что я непроизвольно оттолкнула ее, всеми силами отказываясь принять.

Но если поверить этому озарению — то ребенок погибал! Девочка погибала мучительной, страшной смертью, если только это уже не свершилось!

Стоять и смотреть в телевизор было невозможно.

Я вдруг ощутила в себе что-то вроде компаса. Стрелка, подергавшись, легла на верный курс. Я знала, что если идти направо, под углом градусов в двадцать к плоскости своего тела, то я найду источник этого холода — я найду девочку!