Федор опустил ружье и захохотал.

– Ну насмешил, – сказал он сквозь смех. – Приказываешь, что ли, куний хозяин?

На глаза мальчишки навернулись слезы.

Федор как-то разом успокоился. «Блаженный какой-то, – подумал он с неприязнью. – Не от мира сего. С таким поговори-ка, попробуй! Уродец…» Он закинул ружье на плечо и пошел прочь. Уже проходя через заросли, он все еще чувствовал спиной враждебный взгляд мальчишки.

И было это неприятно, непонятно почему.

Когда Федор вышел на опушку, где ждали лошади, настроение у него было неважное. До смешного: это что ж, я так привык, что все восхищаются, умиляются, в рот заглядывают, подличают, что уж из-за какого-то деревенского юродивого, косо посмотревшего, на стенку залезть готов? Но все-таки… Те, что тут почище, только и вьются: «Лишь бы все заладилось, Федор Карпыч, дай Бог вам здоровья, Федор Карпыч… Хоть бы вы тут обжились, Федор Карпыч!» – а этот гаденыш: «Уезжай!»

Смотрел так… Из-за чего смотрел-то? Что я ему сделал? Обездолил, что ли? Обидел? «Уезжай!»

Чушь это все.

Игнат подвел вороного. Промолчал, конечно. Вот Кузьмич, тот промолчать не может, ему надо свое слово вставить, не знают без него:

– За куницей гонялись? Ну и стоило ли?

– Ушла, – бросил Федор.

– Дурной тут лес, – сказал Кузьмич. – Право слово – дурной. Вот Фрола-то бревном придавило – то ли будет еще, помяните мое слово. Попа бы позвать на вырубку, да святой водицей побрызгать…

Федор усмехнулся. Попа! Суеверы… развели бодягу: дурак не оберегся – и пошли разговоры, пошли пересуды, начинается! Попа им… хотя…

– Ладно, – сказал снисходительно. – Будет тебе поп, душа христианская. Не повредит, да и болтать перестанут. Пошли, когда приедем, к отцу Василию – скажешь, побеседовать зову.

– Вот и хорошо, – Кузьмич вроде как поунялся.

– Что, теперь и ехать можно?

Игнат тронул рыжего с места, и Федор тоже дал шенкеля. На душе прояснилось.

Лес дурной. Скажут тоже. Люди тут дурные – вот и вся недолга. Половина поселка – эти ненормальные староверы, чему дивиться? Девки – сплошь дикарки, от людей шарахаются, мужики зыркают исподлобья, как зверье… и этот еще… Нет, лес тут не при чем. Лес – везде лес. Лес, он что – деревья, да земля. Ну птицы-звери разные. Материал. Сырье. А сырье дурным или добрым не бывает. Сырье бывает дорогим и дешевым. А здешний лес – деревья, пушнина и золото – сырье дорогое. Очень дорогое.

Значит, лес тут хороший. Деньги растут. Ничьи деньги. Приходи и бери. Вот и возьму.

И никакие сказки, никакая болтовня меня не остановят.

Федор и его люди отправились на вырубку. Федору хотелось лишний раз взглянуть хозяйским глазом, все ли в порядке.

Лес рубили по берегу Хоры.

Вчерашнее несчастье не оставило следа – это было вчера. Сегодня наступил новый день и кипела новая работа за хорошие деньги. Мужики мстили лесу, покалечившему Фрола.

Сосновые и лиственничные стволы валились вниз, ломая ветки, как кости. Эти ветки с ожесточением стесывали топором, отшвыривали в сторону. Из дупла падающего дерева метнулась ошалевшая белка. Сосна рухнула на запертый на зимовку муравейник – взметнулась хвоя. Чей-то сапог с силой опустился на перепуганную полевку. Упала рябина – дерево с коммерческой точки зрения не ценное, но стоящее на дороге. Торопясь, тяжело дыша – бревна – бывшие деревья – в штабель. Ветки кашевар подкладывал в костер; над вырубкой, в воздухе, пропитанном мелким дождем, низко стелился едкий дым, выбивающий слезы…

Федор полюбовался ходко идущей работой и остановился поговорить с управляющим. Они стояли на глинистом холме, с которого были видны и Хора, медленно катящаяся в тумане, и вырубка, уже изрядно углубившаяся в лес. И всего-навсего шагах в десяти от них, на том же холме, только ближе к его вершине, стояли, прижимаясь друг к другу плечами, четыре фигуры, незримые их глазам.

Они должны были уйти еще третьего дня, эти четверо – посол Государя уже передал им его письмо – но не находили в себе сил, и вот торчали здесь, на ледяном ветру с реки, глядя на гибель своих угодий, глядя на гибель своих подданных и не имея возможности хоть что-то изменить.

Марфа куталась в шаль, кусая пальцы. Рябина. Еще одна рябина. На что они им, ее рябины, ее шиповник, ее багульник? На что уничтожать то, что нельзя съесть, нельзя надеть на себя – даже продать нельзя – просто из удовольствия уничтожить или оттого, что случайно подвернулось под горячую руку? Ее черничник растет двести лет – только для того, чтобы они вырвали его с корнем просто из озорства?!

Андрюха смотрел, окаменев лицом, опустив руки. Дятлы, сойки, белки, бурундуки, ежик, брошенная медвежья берлога… уж не говоря о полевках, землеройках и разных совсем уж крошечных существах. Филина, Андрюхина товарища, с которым еле сговорился, чтоб согласился жить тут, устроил как можно удобнее, беседовал по вечерам, еще вчера разбудили при свете дня, зашвыряли камнями, разбили голову… Плюнули на окровавленный труп: «Тварь поганая!» Теперь уж совсем невозможно было уйти – надо было смотреть и терзать себя за то, что не пришел на помощь беззащитным… а как мог помочь? Лешаки-хранители не могут сражаться, они для того нужны, чтоб жизнь вокруг цвела, а не для того, чтоб смерть останавливать – не в их это силах…

Митька, из всех хранителей самый юный, еще с веснушками на побелевшем заострившемся носу, Андрюху за рукав теребил, спрашивал:

– А может, я ливень сделаю? А? Или не… может, я туман сделаю? Дядь Андрюш, а? Чай, им не видать будет в тумане, так они и уйдут, а, дядь Андрюш? – и бездомные бурундуки возились у него за пазухой.

– Егор их отсюда уберет, – сказал Андрюха. – Уберет гада этого – и остальные уйдут. А мы тогда заживим тут раны… Нельзя так бросать… уйдем – совсем умрет земля.

– Егор! – огрызнулся Николка-страж. Он тоже был еще молод, потому общение с людьми не успело научить его сдержанности. – Пока Егор там языком треплет, здесь убивают, чтоб их! Ждать, что ль, будем?!

И рванул арбалет с плеча. Вооружение стражей никогда не было таким серьезным и страшным, как у охотников, но его стрелы никому не показалось бы мало – Марфа и Андрюха схватили его за руки.

– Да чего вы в самом деле?! – выкрикнул Николка, отбиваясь. – Когда Андрюха вчера дерево на этого елода опрокинул – он, в своем праве, стало быть, был – а у меня что ж, души, что ль, нет?

– Он из-за филина, – сказала Марфа, но руки убрала.

– А я из-за всего. Пустите, ну! Я сам этого купчину сейчас…

Федор как почувствовал – пошел к лошадям. Николка рванулся изо всех сил – и Андрюха его отпустил. Николка швырнул стрелу на арбалет и принялся натягивать тетиву. Федор вскочил в седло, Игнат и Кузьмич – за ним, и в тот момент, когда Николка вскинул арбалет, между спиной Федора и острием стрелы уже встали черные стволы уцелевших деревьев.

– Гадина! – закричал Николка и, прежде чем его успели остановить, спустил тетиву.

Стрела с черным оперением вонзилась в шею управляющего.

Управляющий охнул и схватился за шею.

– Ох, и прострел же, – пожаловался десятнику. – Аж головы не повернуть. Застудил, не иначе…

– Мало тебе, гнида, – прошипел Николка. – Я тебя еще доеду! Я тебе еще вечером покажу, погань!

– Что это ты, малой, показывать собрался? – спросил Андрюха. – Не будет ли? Государь-то…

– Вольно Государю! – глаза Николки загорелись тем темным пламенем холодной злобы и презрения к людям, какое можно увидеть разве что в мрачных глазах старого охотника. – У Государя, чай, угодья – весь мир. Что ему – вырубка какая-то? Людей жалеет. Соль мира. Соль мира, гляди-ка! Миру-то солоно пришлось от соли этой!

– Государь поболе тебя, чай, видит…

– Его святая воля. Я супротив – ни-ни. А только вечером… Я не я буду, если не обращусь… туда!

И ткнул большим пальцем под ноги так, что шевельнулась земля.

– Ты бы полегче с ними, – пробормотал Андрюха, но уже мягче. – Ты ж их не угомонишь потом. Это такие силы…