– А что мне? – Николка ухмыльнулся. – Я – Государев воин. Мне они сродни. Я их подниму, я и уложу, не бойсь. Да и не стану всех-то – так, лишь тех, что выше. Так только – чтоб обгадились разок, да разбежались, портки теряя. Ведь стоят же.

Лешаки переглянулись.

– А пусть, – ожесточенно сказала Марфа. – Пусть пугнет. Так и надо. Позабавимся.

– Нашла время для забавы, – проворчал Андрюха и невольно улыбнулся. – Только ты, Николка, гляди мне, ты бережно с ними, не буди всех…

Митька в порыве чувств обнял Николку за шею.

– Ты, дядь Никола, давай. Ты давай, а я тебе туман сделаю. Я тебе сделаю, что хошь, ты только пугни их, тошных…

Николка потрепал Митьку по голове.

– Ты сделай, бурундучий царь. Я тебе скажу, когда и как, а ты уж сделай.

Егорка подошел к дому, постоял у плетня.

Дом был хорош, велик, добротен, построен на много лет. Толстые бревна, складывающие стены, почернели от непогод. От дома несло ушедшим теплом и давней раздирающей болью. Во дворе возились дети – девочка лет двух-трех и парнишка постарше. Баба с круглым красным лицом кормила кур.

– Эй, красавица, – окликнул Егорка вдруг охрипшим голосом.

– Это я-то тебе – красавица? – фыркнула баба, отряхнув руки и подходя. – Чего надо?

– Мариных дом, что ли?

– Вспомнил, – баба поджала губы, ее лицо сделалось враждебным. – Уехали Марины-то. Вот уж лет двадцать тому. И нечего.

– Что – нечего?

– Шляться тут нечего! – огрызнулась баба. – Клим, куда полез, анафема?! Я вот задам-то тебе!

Егор побрел прочь. На душе было так тяжко, что слезы наворачивались на глаза.

– Ты, цыган рыжий, – окликнули сзади. – На что Марины-то тебе?

Егорка моргнул, обернулся.

Пожилой мужик с сивой бородой, с обветренным лицом в глубоких морщинах, глядел на него с любопытством и скручивал «козью ножку».

– Мать наказывала Ульяне Протасьевне кланяться, – сказал Егорка. – Куда уехали-то?

– Не сказались.

– А тебя, добрый человек, как звать?

Пожилой ухмыльнулся.

– Алемпием. А у тебя, ветром подбитый, никак мать есть?

– Была. Померла.

Ухмылка сползла с Алемпиева лица. Он закурил наконец цигарку.

– Все помрем… А откуда Ульяну знала мать-то твоя?

– Не сказывала…

– А уехали уж давно. Как Фенька-то померла, так и уехали, – сказал Алемпий.

– А где ее похоронили? – спросил Егорка.

– Феньку-то? Да при тракте, за околицей. Известно, как самоубийц хоронят. А на что тебе?

– Отчего – как самоубийц? – Егорка взглянул беспомощно.

– Не слыхал что ли? Да уж оттого… Нечего тут… – Алемпий затянулся и закашлялся. – Так уж…

Егорка тронул его за рукав, заглянул в лицо.

– Дяденька Алемпий, пожалуйста! Сделай милость, расскажи, а то душа у меня будет не на месте!

Алемпий нахмурил брови, отчего они встопорщились, как пучки мха. Вздохнул.

– Неохота мне говорить-то, – пробормотал он глухо, то ли угрюмо, то ли смущенно. – Коли мать твоя, покойница, с Ульяной-то…

– Дяденька Алемпий… – Егорка смотрел так отчаянно, что Алемпию стало не по себе.

– Да уж ладно, – согласился он с новым мрачным вздохом. – Слушай уж… Отойдем с дороги-то…Лет уж двадцать тому было. Семья у Мариных была строгая, дельная. Три дочки у Семена росло, выросли да замуж вышли – а никакого баловства никто не допускал. И вдруг четвертая-то учудила – молчала все, молчала, ровно скромница. Так бы до последнего и перемогалась, если бы Ульяна не заметила. Ветром надуло, ишь ты…

Алемпий скривился и хотел сплюнуть, но взглянул на застывшее Егоркино лицо и удержался.

– И, главное, так и не добились, с кем она там путалась, – продолжал Алемпий. – Семен, бают, у ней спрашивает, а она сидит да улыбается, как дурочка. Уж на нее вся Прогонная пальцем казала, только что ворота дегтем не мазали – а она и то, бесстыжая, не созналась. Ульяна-то с Семеном глаза на улицу показать со сраму не смели, а Феньке все – божья роса.

– Любила, стало быть, – сказал Егор глухо.

– Ишь ты, любила! Укроту, стало быть, настоящую не дали, – на этот раз Алемпий не удержался от плевка. – Так и ходила, негодная, пока пузо уж на нос не полезло… Я уж так думаю, что у Семена больно на душе накипело. И то сказать – ты ей наставление, а она улыбается. Вот он и того… – Алемпий покосился на Егорку. – Проклял ее, говорят. Он ее проклял, а она возьми, да из дома и убеги.

Алемпий снова посмотрел на Егорку. Егорка стоял, как окаменелый, обхватив плечи руками, глядя в одну точку.

– Ишь, прошибло тебя… Да не бойсь, не родня же она тебе! Убежала дура, значит, сегодня, значит, убежала, а завтра Семен обдумался да искать ее пошел. И то сказать: на дворе осень, вроде как нынче, а девка убежала, в чем есть, чуть не босая. Куда ей идти? Ну вот, Семен и пошел ее искать, а с ним Демины мужики и Матвей Благов с сыном. Цельных два дня ее искали, а нашли в Кривой балке, под обрывом, всю разбитую. Стало быть, с обрыва и кинулась. А только мало того, что она с обрыва кинулась, кинулась она, значится, когда уже распросталась. Только младенчика при ней уж не было.

Алемпий взглянул на Егорку почти победно. Егорка так и не шевелился.

– Ну вот они ее принесли в деревню и пошли к отцу Василью. А отец Василий им все разъяснил. Мало, бает, того, что она сблудила, родного отца до греха довела да в лесу родила, как собачонка какая, она еще, не иначе, сгубила младенчика некрещеным. Может, закопала где, может, в Хору бросила, кто знает. А после руку на себя наложила. Вот и запретил ее хоронить по-христиански, а велел закопать в лесу у тракта, что без покаяния умершую да еще по самоволию.

– И они уехали? – спросил Егорка еле слышно.

– Уехали, куда ж им было остаться? Серега Косой им название придумал: сукины сродственники, а все озорники деревенские подхватили – хоть из дому не выходи. Вот они и продали все за бесценок и уехали. Избу-то потом Голяковы забрали, вот Пашухе и досадно, что ты спрашиваешь. Дом-от Сидору даром достался…

– А ежели все неправда, что отец Василий говорил? – спросил Егорка, поднимая голову. – Ежели неправда, что она ребенка убила и сама убилась? Ежели она к отцу ребенка пошла да заплутала в лесу в потемках, да нечаянно в овраг сорвалась?

– Ну да, – Алемпий принялся скручивать новую «козью ножку». – А ребенок-то где?

– А ежели его отец нашел?

Алемпий ухмыльнулся и прищурился.

– Эк у тебя гладко выходит. Что ж ее хахаль не объявился, когда в нее наземом швыряли да ворота дегтем мазать хотели? Чтоб грех венцом прикрыть? Ага, что?

– Не мог он, – голос Егорки сорвался. – Может, жалел потом, только не мог…

– Ничего ты знать не можешь, – сказал Алемпий насмешливо. – Тебя тогда еще и на свете не было.

– Был, – сказал Егорка. – Не больно долго, но был. Пойду я, Алемпий. Благодарствуй за рассказ. Не серчай, что задержал-то тебя.

– Чудной ты, Егорка, – сказал Алемпий. – Что оно все тебе?

Егорка пожал плечами и отошел. Алемпий смотрел на него скептически.

– Ишь ты, – пробормотал себе под нос. – Цыган рыжий… любопытственный… бывает же…

Егорка шел прочь, и все было темно, внутри него, снаружи – везде стоял непроницаемый мрак.

Мама лежала в рыжей глине у тракта. Ее тело принял лес, так что от него давно не осталось следа. Ее душа отправилась куда-то далеко, в такие края, куда не достает даже острый взгляд лешака. К Государю? К человеческому Богу, в которого Егорка не верил, но в существовании которого люди не сомневались? В его рай? В его ад? От одних этих мыслей со дна души поднималась тоска, душила вязким холодом… Может, ад и рай – лишь злые людские суеверия, но в конечном счете главное, что мама ушла не в лес… не в лес…

Мама оставила Егорку из-за того, что с ней были жестоки все, кто оказался вокруг. Из-за спокойной, ровной, обыденной человеческой жестокости. Жестокости, которая даже не осознает себя жестокостью. Вся жизнь в человеческом поселке пропитана этой спокойной, привычной, добродушной жестокостью. Как легко начать ненавидеть людей за это. Как легко принять эту все закрывающую тьму. И преклонить колено, и произнести Присягу, и взять арбалет…