Возненавидевший лешак становится охотником.

Егорка вздрогнул.

Плащ из грозового облака, конь из черного дыма, колчан, полный стрел, несущих страшную смерть, не выбирая жертву, всем, кто оказался на пути, попал в прицел… Убивая, защищаю жизнь вечную…

А Симка… Матрена, Влас, страшный мужик Гришка, дети Пашухи… А другие… даже Устин… он тоже… не совсем…

Егорка вздохнул – и вдруг фыркнул от неожиданного смеха. Какой ты охотник, лешак! Дурень, дурень… размечтался. Арбалет тебе! А сам думаешь, как бы это так побалакать по душам с Федором Глызиным, чтобы все само собой решилось, чтобы никому не было плохо, а он сам пожелал бы уехать. Коня тебе! Уже, коня! Пешком ходи.

Сразу стало легче дышать. Мысли прояснились. Кулаки разжались сами собой.

Маме я помочь не могу. И не смогу. Надо как-то смириться с этим и делать то, что могу. Вот и все. Теперь пойти что-нибудь съесть. Человечьей плоти нужна еда.

Егорка пошел к трактиру. Его лицо было влажным от мелкого дождя. Запах дыма горчил на губах. На встречных сельчан не хотелось смотреть.

Мимо проехала груженая фура, запряженная рыжей парой. Мокрые лошади плелись понуро и грустно. Навстречу пролетела почтовая тройка; ямщик остервенело нахлестывал коней, из-под копыт веером разлетались брызги грязи… Потом Егорку нагнал этап. Озябших колодников, тяжело переставляющих чуни, вымазанные налипшей глиной, сопровождали верховые казаки. Егорка посторонился. Люди с серыми лицами, не отрывая взгляда от размокшей грязной дороги, волоча цепи, пробрели, машинально переставляя ноги. Егорке снова стало тяжело и грустно.

Люди хоть кого-нибудь щадят?

Девка в глухом сером сарафане староверки и в платке, закрывавшем голову и шею, выскочила из-за высокого тесового забора с ломтями черного хлеба в руках, торопливо сунула тем колодникам, что оказались ближе, не слушая их растерянного благодарного бормотания, убежала обратно.

Почти тут же Егорка услыхал из-за забора сварливый женский голос:

– Глафира, кобыла! Ты куда это хлеб-то таскала? Чай, поганцам? Вот же дура несуразная – нет, чтоб в дом, только из дому…

Маленькая пузатая лошадка тащила телегу, нагруженную дровами. Колесо попало в глубокую выбоину, заполненную водой. Лошаденка дернулась и встала. Высоченный молодой мужик в распахнутом тулупе, который шел рядом, грыз сломанный прутик и о чем-то думал, тоже остановился. На его лице мелькнуло глубокое удивление, сменилось раздражением, потом – приступом ярости.

– Тащись! Ну! – рявкнул он и хлестнул лошаденку вожжами.

Та вздрогнула, дернулась, дернулась снова…

– Тащись! Тащись, пошла, падаль дохлая! Пошла! – мужик бросил вожжи и схватил с воза тонкое полено. – Пошла, гадюка!

Ударить лошадь поленом он не успел. Егор оставил футляр со скрипкой на чурбаке у забора, в пять стремительных шагов оказался рядом и схватил мужика за руки.

Прохожая баба взвизгнула и уронила с коромысла ведро с водой, окатив подол.

– Пусти! – зарычал мужик, как рычит, нападая, медведь, и бешено рванулся.

Он был выше Егорки на голову и вдвое шире в плечах; рядом с ним Егорка казался бледненьким барчонком – и поэтому покрасневшее лицо мужика и его вздувшиеся жилы выглядели удивительно, совсем неестественно. Тем более, что сторонний наблюдатель сказал бы, что Егорка не прикладывает вовсе никаких особых усилий – вид у рыжего цыгана был совершенно потерянный.

– Пусти, пес! Убью! – протолкнул мужик сквозь стиснутые зубы, тихо и страшно, и рванулся снова, так, что с воза, задетого его коленом, посыпались дрова.

Егорка не шевельнулся, только улыбнулся по-прежнему потеряно и грустно.

– Ты не злись так, – сказал тихо. – Это же твоя лошадь, ты же сам, чай, потом жалеть будешь…

– Да пусти ты…

– Я-то пущу, не буду с тобой тут век стоять-то, да только ты охолони сперва…

Мужик взглянул на Егорку так, будто видел его впервые – и вдруг расхохотался, совершенно искренне, весело и непосредственно, совершенно неожиданно. Егор разжал пальцы.

– Ничего себе! – еле выговорил мужик, смеясь. – А я-то думал, что тебя, как вошку, одним пальцем раздавить можно! Оконфузил ты меня.

– Не хотел я, – Егорка поднял скрипку. – Напугал ты меня. Чай, забил бы лошадь-то…

– Чего это напугал? – мужик подтолкнул воз, Егорка подсобил ему, лошаденка пошла вперед. – Тебе-то что?

– Да страшно мне видеть, как человек-то звереет…

Мужик смущенно ухмыльнулся. Его жесткое лицо с живыми темными глазами и русой бородкой казалось сейчас неглупым и своеобразно красивым.

– Обидно стало мне, – сказал он, пытаясь скрыть смущение нервным смешком. – Маешься-бьешься, как проклятый, а скотина – полтора одра… ишь, рысак, трех поленьев свести не может… Обидно, вот и вся недолга…

– Так ведь не лошадь же обидела-то тебя…

– И то… так с жизнью-то на кулачки, чай, драться не станешь!

– Все дерутся…

Мужик взглянул с насмешливым любопытством.

– Это ты, значит… на скрипочке по трактирам играешь?

– Случается.

– Лучше б на кулачках дрался. Руки-то – что железо… Никто этак вот не держал меня.

Егорка устало улыбнулся.

– Неохота мне… не умею я драться-то… Вот тебе не помешало бы… тех бить, кто тебе ответить может…

Мужик коротко рассмеялся.

– Да уж! Могут они! Нет у меня тут супротивников. Только один раз, в молодцах, избили меня, да и то – пьяного и не помню кто. А более… Слышь, рыжий… ты в воскресенье к трактиру приходи. Погреемся. Любопытно мне. Эк, руки-то у тебя, – и потер синяки на запястьях.

Егорка взглянул виновато.

– Не хотел я. Само вышло. К трактиру, верно, приду, а драться с тобой… Звать-то как тебя?

– Лаврентием.

– Ну так, я драться с тобой не стану, Лаврентий. Уж не держи обиды на меня. Какой из меня боец?

Лаврентий недоверчиво усмехнулся. Лошадь остановилась у избы, крытой свежим тесом.

– Пойду я, – Егорка поднял глаза, и Лаврентий хмыкнул, взглянув в его лицо, показавшееся хрупким, усталым и больным. – Ты не держи обиды, вышло так.

– Поди водки выпей, – сорвалось у Лаврентия с языка само собой. – Согреешься, чай…

– У печки согреюсь, – усмехнулся Егорка и пошел прочь.

Лаврентий проводил его взглядом – и вдруг почувствовал укол странной боли в сердце, дурного страха непонятно перед чем. Перед глазами вдруг заплясали языки пламени – и он подумал, что это Егорка горит… или кто-то такой же… блаженный…

Лаврентий тряхнул головой и завел лошадь в ворота.

Егорка сидел в трактире у окна и смотрел, как на дворе идет дождь.

Осенний пасмурный вечер уже наползал из леса на деревню; мелкие слезы ползли по мутному стеклу, по вечернему сумраку, скатывались вниз, снова набегали… Егоркин чай остыл. Скрипка в футляре лежала на столе, и не было сил вынуть ее – музыка б пошла совсем невеселая. День задался не слишком удачный; еще печальнее обещала быть ночь – пожелтевшая подушка на скрипучей кровати, мрачный образ в углу, едва освещенный крошечной лампадкой зеленого стекла, пьяный гомон внизу… недоступный, любимый, желанный лес за бревенчатыми стенами.

Ветер и дождь.

Егорке хотелось сидеть у костра, на мху, накинув на голову плащ, чтобы живое тепло втекало в такой же живой свежий холод… чтобы за пазухой возились мышата, а на коленях дремал соболь. Чтобы Государев лик угадывался за тучами, а на душе был лесной покой… чтобы, может быть, Симка, найденный, названный братишка, устроился рядом, смотрел бы в огонь – тогда и музыка бы пришла сама собою… Пропади он, этот купчина, пропадом!

Егорка еще, пожалуй, поговорил бы с Лаврентием, да Лаврентий в трактир не пришел. Нынче у Силыча было много гостей, постояльцы пили, гуляли несколько деревенских пьянчуг; воздух превратился в кислый смрад. Глаза бы ни на что не глядели, подумал Егорка – и тут его взгляд наткнулся на нечто, прямо-таки магнитом его притянувшее. Не зарекайся.

В трактир вошла маленькая мокрая фигурка – девчонка, решил бы Егор, если б платок не был повязан по-бабьи. Личико, совсем детское, бледненькое, курносое, с круглыми серыми глазами в светлых ресницах, мокрое от слез и от дождя, выражало и страх, и стыд. Озиралась она затравленным зверьком, чувствуя на себе чужие взгляды и пожимаясь от них, как от холода. Таких мокрых замученных существ отогревают в ладонях – и Егор сделал невольное движение навстречу, но тут она нашла того, кого искала.