Тот был – Кузьма, молодой кудрявый мужик с глуповато-веселым лицом. Он пил водку с охотниками, пришедшими с Бродов, и громко хохотал над чем-то. Девчонка-баба подошла к нему так, как идут против ветра – с видимым напряжением – и ее страх со стыдом стали еще заметнее. Она остановилась рядом. Кузьма не обернулся, слушая собутыльника, черного, лохматого, с яркими белыми зубами.

– … а я и говорю: «Хва-ат! Поучить бы тебя… чем сарай подпирают!» – закончил тот при общем смехе.

– Фомич… – окликнула молодуха, тронув Кузьму за плечо.

Кузьма обернулся, взглянув на нее с тупым удивлением.

– Ты что здесь…

– Фомич… – шепнула она, едва шевеля губами, – батюшка домой звал…

На щеках Кузьмы загорелись красные пятна.

– Ты что… пошла отсюда, холера! – прошипел он, пытаясь понизить голос.

Молодуха опустила руки. Вся ее поза превратилась в сплошной знак отчаянья и стыда.

– Пойдем, Фомич, – сказала она чуть громче. – Пойдем, сделай милость – ты ж веселый уже… Батюшка бранится, кричит… пойдем… – закончила еле слышно.

Кузьма уставился на нее.

– Да как ты… Я ж тебе… говорил, не смей липнуть, анафема!

– Я и сама не желаю, – глухо сказала молодуха, глядя в пол. – Батюшка велит. Со двора гонит, сам, чай, знаешь… Серчает шибко… Пойдем…

– Перед обчеством меня срамить, змея?!

Кузьма вскочил, опрокинув табурет. Молодуха шарахнулась в сторону, закрывшись руками. Егорка был готов к будущей беде, внутренне напряжен, как взведенная пружина – готов рвануться на помощь, если понадобиться, но на один-единый миг ему помешали. Егорка оттолкнул в сторону какого-то не в час подвернувшегося пьяного – и тут молодуха влетела прямо к нему в руки, как в лесу, бывало, влетал к нему за пазуху бурундук, преследуемый куницей.

Этого не ждал никто.

Жена Кузьмы обмерла, оцепенела, как тот же бурундук перед хищным зверем. Кузьма набычился и яростно уставился на Егорку.

Егорка растерялся. Ему не пришло в голову ничего разумнее, чем отодвинуть молодуху в сторону и заслонить собой. Это развеселило гостей и окончательно взбесило Кузьму. Он ринулся вперед и схватил Егорку за грудки.

– Ты чего вяжешься?! – выдохнул пополам с перегаром. – Какое твое дело, а?!

Егорка не убрал его рук, хотя отстраниться очень хотелось – пьяное дыхание было нестерпимо.

– Ты пошел бы домой, Кузьма, – сказал, силясь улыбнуться. – Чай, и жена зовет, и отец… поди.

– Нет, ты по какому полному праву ввязываешься?! – Кузьма дернул Егора на себя, но тот стоял, как вкопанный. – Да как ты… – Кузьма дернул еще раз – и в конце концов Егору это надоело.

Он перехватил руки Кузьмы у запястий и отодрал от своей одежи.

– Ты не замай! – крикнул Кузьма. – Морду разобью, чтоб не лез, куда не просят, бродяга поганый!

Вокруг засмеялись. Егорка вздохнул.

– Шел бы ты домой, Кузьма, – сказал он снова без всякой надежды быть услышанным. – Неохота мне с тобой драться.

– Кузьма! – крикнул Петруха Голяков, которого Егорка просто нутром учуял, как Пашухина сына. – Да чего ты смотришь – врежь ему!

Кузьма рванулся вперед, не разбирая дороги, как бык – и Егорке пришлось остановить его волей-неволей. Поймав его руки, Егорка успел подумать, что Кузьма – не Лаврентий, особо дергаться не будет, но Кузьма принялся пинаться ногами, и его пришлось завалить спиной на стол, в чью-то миску с печенкой.

Зрители уже помирали со смеху.

Кузьма плевался и ругался черными словами. Подливка к печенке размазалась по столу и капала на пол. Силыч отвернулся в сторону, чтобы было не видно, что его тоже разбирает смех. Бедолага-молодуха, из-за которой заварилась вся эта каша, забилась в угол и глядела перепуганными глазами – лицо у ней было как из мела вырезано.

Красотища, подумал Егорка. Лучше и быть не может. Пора заканчивать этот балаган.

И отпустил Кузьму, а сам отошел в сторону.

Кузьма поднялся, тяжело дыша от бессильной ярости.

– Я с тобой потом разберусь еще, – пообещал он Егорке под ехидные смешки собутыльников, и тут его мутный взор упал на жену, прижавшуюся к стене. – Пошли, шкура, – к злости примешалось злорадное удовольствие. – Потолкуем…

Молодуха с мертвым лицом пошла к дверям, Кузьма – за ней.

Егорка про себя проклял и трижды проклял тот миг, когда решил вернуться в деревню, посулил Прогонной Большую Охоту – и вышел за ними.

Он нагнал Кузьму на темном порядке, куда уже не доставали пьяные вопли и хохот из трактира.

– Стой, – сказал, взяв за локоть. – Поговорить надо.

– Не об чем нам говорить, паскуда, – Кузьма яростно дернулся, Егор его отпустил и он угодил кулаком в собственную челюсть. – Что тебе надо, сволочь?! – выкрикнул Кузьма, чуть не плача от досады. – Чего ты привязался ко мне?!

– Я уйду, – сказал Егор. – Только договорю – и уйду.

Кузьма выпятил нижнюю губу и прищурился.

– Ну?

– Если будешь бить свою жену, Кузьма – умрешь, – сказал Егор тихо.

– Чего?!

– Возьми в разумение: умрешь, если будешь бить жену. Нехорошо умрешь. Все.

Егорка повернулся, чтобы идти прочь, но теперь уже Кузьма остановил его.

– Это через почему это – умру? – спросил он тупо. – С чего это?

– Попробуй – враз узнаешь, – сказал Егорка устало.

– Так что ж – мне теперь и жену поучить нельзя?

– Мужик словом учит – не кулаком.

Кузьма с полминуты смотрел в землю – а молодуха украдкой, стоя в стороне, смотрела на Егорку – потом сплюнул и осклабился.

– А ты почем знаешь, что я помру? Пророк какой выискался…

Егорка заставил себя посмотреть в его омерзительную физиономию, чувствуя страшную усталость, от которой мутило.

– Знаешь, Кузьма, это напророчить – невелика мудрость. Потому как я тебя и убью, коли ее бить станешь, – сказал он просто. – Ты там, в трактире-то, чай, понял, что могу я? Почуял? Я знаю, что понял. Так помни.

И пошел назад к трактиру, оставив Кузьму с женой разбираться с собственными мыслями.

Стемнело рано.

Ненастный день скатился в ненастные сумерки. В такой вечер хотелось сидеть в тепле, хоть дома у печки, хоть в трактире, опять же у печки – чтобы свистел самовар, трещали горящие поленья, тикали ходики, а дождь шуршал по крыше, а не по тесовому навесу, вовсе от непогоды не защищавшему.

– А он бает, не спите, мол, – ворчал Архип, протягивая руки к костру. – Лес, бает, дорогой, слышь-ка, одно дерево в пятнадцати рублях в городе идет, так чтоб никто не скрал… Да какой леший сюда потащится-то в такую пору?! Вон стыть да мокреть какая, нехорошее время – небось, и разбойники-то в тепле сидят, не то что… да разбойникам-то какая корысть? Разбойникам, им, чай, не бревна, им золото надо. За бревном кто приволочется? Мужик, небось, какой непутящий, а не разбойник. А, не так?

– Так, – лениво отозвался Филька, не прекращая жевать. Филька все что-то жевал; над костром висел котелок с пшенной кашей, но Фильке было не дождаться, когда она, наконец, упреет, потому он жевал хлебный мякиш. Один хлеб, без ничего, есть невкусно, но слишком долго не есть вообще ничего Фильке было скучно.

– Так, даром, и просидим всю ночь, – продолжал Архип, поглядывая на Фильку с неодобрением. Его нынешний компаньон был слишком молод, чтобы иметь настоящее разумение, и Архип говорил с ним только потому, что не было настоящих слушателей. – Бережение бережением, а надо же и понятие иметь в своей голове, чтобы сообразить. Кто ж в такую холодину воровать-то попрется? Хороший-то хозяин, небось, и собаку выгнать на двор пожалеет, не то, что…

– Точно, – отозвался Филька с полным ртом, помешивая в котелке.

Полусырые сучья горели дымно и чадно. Рваный красный свет вырывал из темноты толстую сонную рожу Фильки, острый нос и всклокоченную бороду Архипа, край штабеля бревен, казавшихся в пляшущих отблесках темно-золотыми, и груду нарубленных веток. Лес вокруг сливался в сплошную черную стену из древесных стволов, дождя и качающихся теней. Ветер притих, только шуршали падающие капли. Белые мутные полосы тумана медленно ползли над вырубкой, будто кто тянул их за края.