Старикам своим в сумерки под дверь письмо подкинул, мол, жив-здоров, да желтенькую бумажку, что без барыниной помощи беспременно в больнице санитары бы вытащили. Поселился на заросшей заимке, в погребе; гроб себе сам срубил – не ахти по городским меркам, но в самый раз для мужика-то, не тащить же было от барыни дорогую игрушку с парчовым покровом да в шелку! Никому не показывался, кроме как тем, кому от Бога помирать назначено было. Лешаков стерегся; если для скорого пути и приходилось по чистому лесу уголок срезать – на рожон не лез, почитал дивий люд. Иногда шибко тосковал, но держался, не мозолил глаза православному люду, пока коса на камень не нашла.

Теплая девка, смертная душенька, истома сердечная… Не уйди Демьянка в навий мир в чахоточном бараке, так беспременно женился бы – но в нынешнем состоянии про баловство и подумать не мог. Одно дело – барыня Гликерия Тимофеевна, ледяной ангел, а другое – маленькая Аришка, простая и чистенькая, которой бы все маковники печь, песни играть да детей родить.

Оттого и сватал Демьян ее за Иванку, что был Иванка хоть и конопатым, да живым. Оттого и решился с лешаками связаться, что за детей ее будущих боялся.

У мертвяка, а по-господски говоря, вампира, век долог. Он в Нави не то, что сто лет, а и триста прожить может. И Аришка маленькая состарится, и дети ее, а Демьянка так и будет погостным барином – боль умирающим облегчать. Это все он отлично понимал; хотелось, чтобы не только дети, а и внуки любушки долгие годы прожили.

А лешачье видение с ядовитым снегом душу до самого дна выморозило. Демьян пошел к купцовой избе, громадной, что твоя барская усадьба, бродил вокруг, ожесточась сердцем – да не застал: не ночевал Федор под своей крышей. Тогда пришлось обернуться совой, лететь к барынину дому… ее сны глядел – тяжелые, да после того видал, как купчина спит, а во сне все норовит под себе подгрести – и землю, и лес, и деньги, и деревенских девок… А снов пса его, Игната, не видал, хоть и приглядывался. Все равно, что сквозь стену глядеть.

И морок вокруг стоял… нехороший. Словно бы и вправду мертвечиной тянуло.

В купцовой-то избе зеркал подходящих не было, разве такие, где только лицо видать, да и то мелко, но в барском доме зеркала имелись – что твои ворота. Тройка с тарантасом въедет, кажется. Самое оно – навий устав нарушать да по чужому дому бродить воровским манером.

Только барыня-то чем виновата? Блудлива, конечно – но не пугать же ее за это до смерти… Добрая баба и глупая, хоть и барского роду.

«Ну, не век он станет вековать у своей зазнобы. Завтра, чай, домой вернется, а в сумерки на дворе подкараулю его», – решил Демьянка, и до завтрашнего вечера успокоился. Возвращаясь в свою лесную руину, походя заглянул в Аришкин сон – не удержался. Троица ей снилась, яркая весна: как девки венки плетут да рядятся… как скитской Лешка, шут, в сарафане да в платочке, причитает: «Девушка я бессчастная, никто меня замуж не берет», – парни хохочут, а сама Аришка доплетает веночек, глядит, не идет ли Демьян, да поет: «Распосею свое горе по чистому полю… Уродися, мое горе – не лен, не пшеница, уродися, мое горе – трава муравая…»

Лететь сквозь вихрящийся мрак сладко было и грустно.

Снегопад за ночь улегся. Утро пришло серенькое и мягкое; солнце слабенько просвечивало сквозь небесную муть, а снег под ним лежал пышный да рыхлый и под валенками не скрипел.

Лаврентий спозаранок ладил во дворе сани, когда Игнат окликнул его через плетень.

– Здорово, Битюг!

Лаврентий выплюнул пяток мелких гвоздей, которыми хотел закрепить полость, взглянул исподлобья, боком – как зверь бы его посмотрел:

– Лаврентием звали.

Игнат рассмеялся.

– Да брось! Вся Прогонная тебя Битюгом зовет – и дельно. Ты же, говорят, можешь мирского быка голыми руками на землю повалить – или болтают?

Лаврентий в сердцах швырнул в сани молоток.

– Болтают. Выходь на поодиначки – сразу и сам узнаешь. Погреемся?

Игнат, смеясь, заслонился ладонями.

– Нет уж, мне еще жизнь дорога! Да ты не болтай зря – я ж по делу пришел. Охотишься?

– Тетерок с зайцами бью иногда.

– А крупного зверя? Волка?

Лаврентий запнулся на вдохе.

– А на волков в одиночку не ходят.

Игнат ухмыльнулся, пожал плечами:

– Так соберем мужиков, за чем дело стало! Волков развелось – к самой деревне подбираются. Один, черный, громадный, к барской усадьбе повадился, чуть ли не в окна глядел – так барыня десять рублей за шкуру обещала. Не лишние бы, а?

Лаврентий отломил от растрощенной жерди длинную щепку, сломал ее пополам и снова пополам. Сказал, еле держа себя в руках:

– Что-й-то? Кобылу, что ли, барынину, волки загрызли? Аль купчине твоему полушубок порвали? К спеху как вам душегубство занадобилось…

– Душегубство?

– А что ж, волк-то, по-твоему, не божья тварь? На что сейчас убивать-то их?

Игнат взглянул смешливо.

– Из тебя, Лаврентий, похоже, вчерашний хмель не выветрился! Опомнись – и послушай еще раз: барыня Штальбаум за волчью шкуру десятку дает. Десять рублей. Достаточная причина? Или у тебя деньги лишние завелись?

Самообладание Лаврентия, и без того вовсе не безграничное, иссякло до дна. Глаз бы не успел уследить за его рывком вперед – через единый миг Лаврентий сгреб Игната за грудки, просунув руку между слегами плетня, и дернул к себе. Игнат пухом влетел в плетень, припечатавшись к нему всем телом, и, вместо того, чтоб пытаться отбиться, принялся отталкивать от себя промерзшие заснеженные деревяшки.

– Ополоумел, Битюг?!

Лаврентий несколько ослабил хватку, дал Игнату чуть отодвинуться – и рванул еще раз, так, что затрещали либо слеги, либо ребра:

– А теперь меня послушай, пес. Вольно Глызину с барыней за живодерство деньгами платить – только я-то тебе не живодер, сучий ты потрох! Кабы волки обездолили кого иль на возчика напали – я б первый на облаву пошел, но чтоб за десятку живую тварь жизни лишать – других охотников поищи. И так ничему живому от вас проходу нет – и зверь, и птица, все бежит да хоронится…

– Да пусти ж меня, скот!

– Я-то не скот, я – человек, у меня душа, а ты-то кто? Бегаешь да брешешь, как кобель, для Глызина дичь поднимаешь? – Лаврентий нехотя разжал руки, и Игнат чуть не сел в снег. – Ступай от моего двора подалее, пока цел.

Игнат отряхивал полушубок, дергаясь лицом.

– Упился до полного скотства… Совсем не соображаешь, что делаешь, ошалел от пьянства… Ну, берегись, Битюг…

Лаврентий мрачно усмехнулся.

– Никак грозишь мне? А что ты мне сделаешь? Зубы выкрошишь, аль ребра поломаешь? Ну давай, пес, давай, выходи спроть меня – потеха-то, чай, будет!

Игнат окинул его презрительным взглядом.

– Думаешь, на тебя управы не найти? Ладно, посмотрим, – и ушел прочь, только чуть-чуть быстрее, чем полагалось бы самосильному мужику после почти не состоявшейся драки.

Лаврентий сплюнул на снег. Он думал, что после такого разговора стаю свою увести бы за Броды, в Гиблую Падь. Вольно ж этим… господам… шкуры с его братьев драть за десятки-то! Сторонские и следов-то тех волков не найдут. А ужо с Игнаткой да с купцом его еще сыщется время по-свойски побеседовать! Хоть у Глызина и аглицкое ружье, а заговорной волчьей шкуры простой пулей, видно, все равно не пробить.

Так уж Лаврюшка Битюг, он же ныне волчий пастух, был от Господа-Бога устроен, что о драках ему легко думалось, а о подлостях он почасту забывал вовсе…

А Егор с Симкой хлеб пекли.

Хоть Симка мертвяков визит и проспал, все равно маялся, словно что-то душой учуял. Надобно было его от тревожных дум отвлечь да делом занять, а то вечор, как Егорка вернулся после встречи с Кузьмой да дружками его, маленький братец как учуял – с лица в одночасье спал от беспокойства. В глаза заглядывал, где, мол, ходишь так поздно: «Прости, Егорушка – боюсь я что-то. Словно бы туча над деревней-то нависла да на сердце давит. Не случилось бы чего…» – а до того весь день к Матрене, словно котенок, ласкался. Воды принес, пол в избе отскреб дочиста, просил ее опару поставить – да только Матрена была трезва, угрюма и вовсе не ласкова.