Егорка посмотрел в небо. Белые перышки без конца сыпались из глубокой темноты, и сами небеса будто все летели и летели к земле вместе со снегом…

– Ладно, – сказал Егор, наконец. – Давай испытаем. Не охота мне и тревожно, Никола, душу человечью погубить невмочь, какая б ни была… но – ладно, ежели ты так… Коли уж дело так вышло, что либо купец, либо Прогонная…

Николка оживился, хлопнул Егорку по плечу, сказал с заблестевшими глазами:

– Я его в кабак к Силычу скличу – и ты приходи. Поглядишь.

Егорка с некоторым сожалением оглянулся в темноту сеней, на избу, где все спали, даже ворона, и та – только Муська приоткрыла дверь и протиснулась в щель. Ее глаза вспыхнули в потемках зеленым морочным светом – Муська, как все кошки, ничего против нави не имела.

– Ладно, – сказал Егорка. – Скличь – а я сей же час и пойду.

Сказать по чести, Егорке было страшно любопытно, так любопытно, что в жар кидало. Он, положив скрипку на колени, пил чай в сторонке от людей, всем своим видом показывая, что потехи нынче не будет, ждал – но дождался уже далеко за полночь.

Ладаном и холодом повеяло так, что аж лицо обожгло.

«Отчаянный, – подумал Егорка с некоторым даже уважением. – Так-таки в кабак и пришел, не забоялся. Гордец. И нахал».

Мертвяк вошел вальяжно и неспешно, огляделся с улыбочкой, увидал Егора, подошел и поклонился, то ли с уважением, то ли с чуть заметной насмешкой. Шикарен был – в зеленой атласной рубахе, поясок с кистями, штаны бархатные, городские сапоги с подковками – но лицо заметнее одежи. Глаза глубокие, темные, в прищур, волоса тоже темные, шелковистые да кудрявые, а белая кожа только что не светится – но под глазами синяки и скулы обрисовались. Не от сытой жизни – ежели жизнь это у него, у давно неживого.

– Наше почтеньице, – сказал мертвяк весело. – С приятным свиданием, ваше лесное благородие.

– Здравствуй и ты, если хочешь, – сказал Егорка. – Вольно ж тебе было в кабак прийти. Смелый ты.

– Да нешто тут есть, кого мне бояться-то, это ночкой-то при месяце? – рассмеялся мертвяк. – Куды нам до тебя, лесная милость. Вон в тебе кровь горячая, душа живая, а ошиваешься в таком месте. Жизни своей долгой, чай, не жалеешь – людские пожалел. Дивлюсь я, как это ты скрипочкой своей, из солнышка изготовленной, тут распоследних забулдыг веселишь.

– Да, – согласился Егорка. – И мне здесь не место.

– Ох, не место, – покивал мертвяк. – Ох, правда. Народ тут лют, живое и неживое одной метлой метет. Попадись им – один разговор будет: кол промеж лопаток и вся недолга. Что тебе здесь?

– А скажи ты мне вот что… – начал Егорка и вдруг увидал, что пьяненький проезжий мужичок прислушивается к разговору уж чересчур внимательно. – А пойдем-ка мы с тобой, Демьян на двор, – продолжал он, улыбнувшись. – Пусть ветерком студеным обдует – душно мне что-то.

Мертвяк пожал плечами, усмехнулся и вышел следом за Егором. На дворе кабака, однако не остались, пошли прочь по тракту; мертвяк скользил рядом струей дыма, но исчезнуть не порывался. Видать, разговор не был ему особенно неприятен… Впрочем, где-то поблизости, в снегопаде, чувствовалось присутстствие лесного стража – уж верно, мертвяк это тоже ощущал.

– По лесу бродишь? – спросил Егор.

– Брожу. Захочешь жрать – будешь бродить-то. Чай, без зову нельзя мне, а зовут-то… С Прогонной в Броды, с Бродов – в Выселки, а там – на Красну Горку иль в Замошье… ноги по колено собьешь, бродивши…

– Голодом сидишь, значит, а уставов навьих не нарушаешь?

– Учен хорошо.

Егор улыбнулся дружески.

– По лесу бродивши, ничего не учуял?

– Учуял. Обережных ваших. Жуть берет. Где нам, пыли погостной, по чистому лесу-то слоны слонять – на травинку наступить боюсь, чтоб не прогневались…

– Ну уж не прибедняйся…

– Мы и не прибедняемся. Свое место знаем. Лес ваш – погост наш. Вы в наши дела отродясь не лезли – и мы в ваши не смеем. Обращение понимаем.

Егорка рассмеялся.

– Да ладно, не об том я. Более ничего не учуял?

Мертвяк задумался.

– Ах вот ты об чем спрашиваешь… – пробормотал он ошарашенно. – Что в Прогонной-то мертвечиной разить начало… А я-то болтаю, мол, вам такие дела…

– Чувствительный, – вздохнул Егор. – Да, нам это не к лицу. Да только человек этот грязи в лес натащил. Смерти. Государь решился, ежели к весне дело не поправится, в Прогонной Охоту открыть. От стрел охотничьих никто не уйдет. Смертью место вычистим.

Мертвяк изменился в лице.

– Да ты что, милостивец?

– Не иначе. Для того и пришел я, чтоб Охоту упредить. Ежели удастся его одного отсюда убрать, мне уж все равно, живого или мертвого – так деревня жива останется. И девка… с которой разговаривать ходишь. Нешто затосковал один?

Мертвяк вздохнул.

– Волоска с головы не уроню. Ветерку венуть не дам. Не таковская…

– Вижу. Но Охота…

– Знаю, знаю, молчи, – мрачно перебил мертвяк. – Никак у меня, окаянного, помощи просишь?

– И то. А можешь помочь?

– Не знаю, – сказал мертвяк хмуро. – Барыня моя, Гликерия Тимофеевна, говаривала: «Ты, Демьянка, мертвой крови пить не моги. Снулая тварь встанет, младенцев в колыбелях душить начнет, чтоб утробу свою насытить – и ты в том виноват будешь. Дар растеряешь».

– Чего-й-то мертвой-то крови? – удивленно спросил Николка, выходя из пелены снега. – Они, оба-два – и купчина, и пес его – живые покамест. Не все равно тебе, кому глотку рвать?

Мертвяк остановился.

– Слушай, лешак, – показав клыки, прошипел он неожиданным змеиным шипом, вовсе не похожим на его обычный голос, медовый, бархатный, душевный и нежный, – вольно тебе убивцем считать меня – только я супротив навьего устава ни пяди! Как в чужую избу без зову войду? И жизнь, не мне назначенную, не мне и красть – не вор я!

– У тебя, Демьян, власть есть над смертью, – попытался вставить слово Егорка. – Ты ж Охоту отвести можешь…

Мертвяк обернулся, сверкнув глазами, не зелеными, как почасту бывает у дивьего люда, а красными, как тлеющие угли в потемках.

– Охота ваша и меня с живыми вместе в землю уложит, – сказал он в тоске. – Да только что я могу? Я барыне моей, Гликерии Тимофеевне, обещался, крестной моей в Темноте – у меня, чай, тоже душа!

– Об душе я и толкую, – сказал Егорка и вынул из футляра скрипку.

Снежный мрак летел вокруг, и тракт был пустынен до самой дальней дали, и огоньки в избах погасли, только еле светились вдалеке окна кабака да фонарь над коновязью – и в эту летучую темень вплелась мелодия, для которой годилась лишь скрипка лешака, и впрямь сделанная из лесной солнечной крови. И если прежде бывало от Егоркиных песен грустно или тревожно, то эта, новая, просто ножом резала сердце.

Снег полетел бурый, рыжий – на мертвые остовы сосен и елей, иссохшие, как старые кости, с торчащими остьями голых веток. Между пустыми берегами, на которых гниют штабели бревен в ржавых осклизлых лужах, течет Хора, от черно-красной воды поднимается пар. Стальные железины чугунки на просмоленных шпалах уходят вдаль по пустыне – лишь кое-где лядащие неживые деревца, обросшие смертным лишайником торчат из незамерзших болот… Воет ветер, несет грязный снег пополам с черным удушливым дымом – машина по чугунке летит, громадный тяжеленный зверь с ослепляющим фонарем во лбу – а по сторонам брошенные деревни, остовы домов смотрят слепыми дырами окон, кровли провалились. Снег на них лежал разноцветный, то рыжий, то серый, то почти черный – стылый яд, а не снег…

Чтобы отдышаться и прийти в память, и Николке, и мертвяку понадобилось изрядное время. Егорка спрятал скрипку и прижал футляр к себе, стоял, задрав голову, чтоб снег летел на его лицо – то ли талая вода по щекам текла, то ли слезы – а Николка явственно слезу смахнул.

– Это что ж за страх такой? – шепотом спросил мертвяк, погасив глаза.

– Это земля наша, – сказал Егорка тихо. – Ежели сейчас уйдут хранители, и ежели Охота не отобьет у людей желания гадить, то лет через сто вот этак и будет. Смерть будет. А из нашего народа, кроме охотников, никого не останется.