Изменить стиль страницы

Яковлев молчал.

— Ну что ж… — И Александр Львович невесело усмехнулся. — Молчите? А я, признаться, надеялся, мальчики, что у нас получится разговор по душам. Вышел не разговор, а речь. Ну что ж, оратор высказал свои мысли при молчаливом неодобрении аудитории… Ступайте. Больше нам говорить не о чем.

Петровский смущенно встал и поплелся к выходу. Яковлев поднялся было и пошел за ним, но, уже взявшие за ручку дверей, не выдержал и сказал, задохнувшись:

— Это не он, это я… все я!.. Несправедливо, Александр Львович!

Александр Львович, склонив голову набок, посмотрел на Яковлева.

— Что несправедливо? — спросил он.

— А то… Сами знаете… — тяжело дыша, ответил Яковлев. — У него не было никогда никаких ошибок. Это я его подвел… За что же тройка? Мне хоть единицу, хоть ноль… Но ведь это же, это…

— Молчи, Данька! — сердито сказал Саша и быстрым шагом зашагал по коридору.

Яковлев смотрел, моргая, на Александра Львовича.

Тот стоял посередине учительской, задумавшись, опершись рукой о стол. Лицо у него было грустное. (Неужели же иногда бывает плохо и учителям?..)

Вид этого лица, вдобавок ко всем сегодняшним злоключениям, вверг Яковлева прямо-таки в пучину отчаяния. Губы у него задрожали.

— Даня, — сказал Александр Львович, взяв Яковлева за плечи и тихонько притянув его к себе, — ну что с тобой? Что случилось, скажи? Ты, кажется, просто нездоров?

И Яковлев узнал знакомый, привычный голос учителя, тот самый, которым он говорил, когда они оставались с глазу на глаз.

— Я… я здоров! Я здоров исключительно! — гаркнул Даня, вырываясь из его рук, и выбежал в коридор.

Глава X

Он понял, что мамы нет, потому что ключ был вынут из замочной скважины.

На всякий случай он все-таки крикнул в сторону кухни:

— Мама!

Никто не отозвался.

Тогда он пошарил у порога и вытащил ключ из-под отстающего уголка линолеума (если она уходила из дому ненадолго, ключ всегда лежал у порога под линолеумом, если надолго — он лежал под вешалкой).

Мамы дома не было, но всюду — в каждом углу, в каждой вещи, в каждой мелочи: в не доштопанном ею носке с воткнутой до середины иголкой, в расшитой салфеточке, лежащей посередине стола на темной скатерти, — была она. Вот на тарелке аккуратно нарезанный ею хлеб. Поверх хлеба записка:

«ПОДОГРЕЙ СЕБЕ СУПУ. КАСТРЮЛЬКА НА ПЛИТКЕ».

Вот что ее занимает больше всего: суп!

Вот чем забита ее голова: супами!

Вся жизнь — в супах!

Однако не дальше как третьего дня он, придя из школы, спокойно подогрел себе суп, а потом развернул учебники.

Вчера за обедом он читал Обручева, потому что и алгебра и английский гостили у дворника.

Те учебники, которые были ему нужны на завтрашний день, лежали перед его носом, на столе. Но после сегодняшних происшествий готовить уроки не было уже никого смысла. В общем, начинать всю эту канитель с уроками стоило только тогда, когда все учебники будут опять на месте.

Да, но как их достать?

Добыть мешок!

Однако то, что еще вчера было очень просто, сегодня казалось невозможным.

«И ужасней всего, что ей даже сказать нельзя, — думал Даня. — Как же я ей скажу про мешок, когда ее вызывают в школу?.. Другое дело, если бы я ей принес сегодня пятерку по алгебре».

И вдруг ему стало казаться, что он катится с высоченной ледяной горы, которой нет конца.

Сегодня нельзя сказать. И завтра нельзя. Послезавтра тоже нельзя. Мешка нет, и учебников пока что тоже.

…Его вызывают. Он врет и путает все самым бестолковым образом. В воскресенье утром он, конечно, бежит на рынок и раздобывает мешок, приходит в дворницкую, но дворничиха говорит ему:

«Сколько же нам ждать вас? Очень просто, продали ваши книжонки, да и купили мешок. Очень даже обыкновенно».

И он остается без учебников до конца года. Его учебные дела и так не блестящи, а без книг и совсем пиши пропало. Он бегает к товарищам, занимает книжки на полчаса. Но много ли за полчаса сделаешь! Каждый раз, когда его вызывают, он плетет невесть что. Мать наконец замечает, что с ним что-то опять случилось, и учиняет ему допрос. Но он ни в чем не признается.

Печально и быстро катится по отлогой горе оторвавшийся снежный ком, пока не докатывается до ее подножия.

Его исключают из пионеров за двойки и за вранье.

При одной мысли об этом Даня зажмурился. Но тотчас же какой-то трезвый, ясный голос успокоительно прозвучал в его сознании: «Глупости! За что? За то, что человек потерял учебник, его никогда ниоткуда не исключают. Ну, неприятно, конечно, но как-нибудь да наладится».

А что, может и в самом деле наладится?

Даня медленно прошелся из угла в угол.

Стемнело. Все как всегда. Вот стол. Вот лампа. Как будто сегодня может быть все как всегда!

По ободку абажура прыгают хорошо знакомые, вырезанные когда-то из черной бумаги не то собаки, не то олени.

Вот буфет. На буфете — большая ваза. Мама ее называет фруктовой вазой, но фруктов в нее никогда не кладет. Когда папа приносит с завода получку, она покупает то мандарины, то яблоки, но в вазу их не кладет.

«Поел? — говорит она после обеда Дане, и на скатерти вдруг появляется яблоко. — Хорошо, что спрятала. Уничтожил бы до обеда».

Над фруктовой вазой висит на стене фотография мамы и папы до свадьбы.

Были такие красивые, а стали такие старые… Почему они оба такие старые?.. В самом деле, как будто не мама и папа, а дедушка и бабушка. Ах, если бы он родился у них пораньше или они бы родились попозже, его мама, наверно, все умела бы понимать, как мама Петровского.

А вот над кроватью мамы фотография старшего брата.

Кто из мальчиков не мечтает о старшем брате! О брате, которым гордишься, которым немножко хвастаешь перед друзьями! О брате, который все умеет, все знает!

Вот таким братом был Аркаша. Он никогда не задирал нос оттого, что был на десять лет старше Дани. Никогда не говорил «отстань», «уйди». Научившись ездить на велосипеде, он первым делом прокатил Даню. Едва Дане исполнилось шесть лет, Аркаша смастерил ему деревянные коньки и повел с собой на каток. И даже глазом не моргнул, когда кто-то крикнул ему: «Эй, нянька!» Он выучил Даню кататься, а на следующую зиму добился, чтоб Дане купили настоящие коньки. Он брал Даню с собой, когда с одноклассниками катался по Неве на лодке, приносил ему из библиотеки книжки, а однажды взял Даню в тир, где шли стрелковые состязания. Он был веселый, Аркаша, и он всегда заступался за Даню перед мамой.

Когда началась война, Дане было семь лет, а брату — семнадцать. Брат кончил школу и пошел на войну добровольцем. Этот день навсегда остался в памяти у Дани.

Мама, которая обычно заснуть не могла, пока Аркаша не возвратится с катка, и всегда встречала его целым градом ласковых упреков, в этот раз ничего не сказала ему. Нет. Она просто уложила братнины вещи в рюкзак: ложку, кружку, белье, и пошла его провожать.

С нею вместе пошел и Даня.

Мама молчала. Молчала всю дорогу и крепко держала брата под руку, а его, Даню, за руку. Молча стояла она на вокзале и смотрела, как солдаты, молодые и старые, устраиваются в теплушке. Она не спросила, какое у Аркаши место, не напомнила ему, чтобы он берег свой вещевой мешок. Было жарко — август. На желтом, с темными подтеками мазута песке подъездных путей, на дощатой платформе суетились люди. У них было такое серьезное и в то же время обыкновенное выражение лица, как будто бы так надо, как будто бы так и быть должно, как будто бы все уже давно-давно привыкло, что война. У тумбочки стояла с узелком в руках и горько, тихо плакала какая-то старушка. По ее щекам катились мелкие слезинки. Спешило куда-то люди в военном. Женщина и девочка обнимали большого и толстого человека в форме и очках.

Суета, давка… И жарко было. Со всех сторон под вокзальную крышу ударяло солнце. Асфальт под ногами — там, где был асфальт, — становился мягким.