Изменить стиль страницы

Воспевание победы над турками и прославление Екатерины с годами стали восприниматься как историческое ретро. На мотив «Грома победы» слагались (ещё при жизни Державина) другие стихи — по мотивам злободневных событий: «Гром оружий, раздавайся! Раздавайся трубный глас, / Сонм героев, подвизайся, Александр предводит вас!» — так пели в 1812-м. В 1830–1831 годах — через 15 лет после смерти Державина — русские войска под командованием генерала Паскевича будут сражаться во взбунтовавшейся Польше. Жуковский напишет на мотив воинственного полонеза:

Раздавайся, гром победы!
Пойте песню старины!
Бились храбро наши деды,
Бьются храбро их сыны.

В те времена среди литераторов патриотического единства в трактовке польских событий не будет. Пушкин и Жуковский выступят по-державински как певцы империи. Но их товарищ, доброволец 1812 года Пётр Андреевич Вяземский, напишет в дневнике: «Как ни говори, а стихи Жуковского — вопрос жизни и смерти между нами. Для меня они такая пакость, что я предпочёл бы им смерть». Русский князь с пылом присоединился к европейскому общественному мнению. Во времена Державина такие рефлексии были редкостью. А тут Вяземский бушевал, понимая, что за ним будущее: «Будь у нас гласность печати, никогда Жуковский не подумал бы, Пушкин не осмелился бы воспеть победы Паскевича». Не осмелился бы! Испугался бы «либеральной жандармерии». Вяземский, как мы видим, трезво трактовал смысл гласности. Это — цензор, который посильнее царской цензуры. Не моги сказать, не моги даже подумать против стереотипов «хорошего тона». Вяземский до поры до времени одобрял этот диктат, но не строил иллюзий по поводу разноголосицы мнений. Когда либерализм стал повсеместной модой и показал себя во всей красе — тот же самый Вяземский (а жил он долго) превратился в самого едкого и прозорливого консерватора. Накануне Великих реформ он писал:

Послушать: век наш — век свободы,
А в сущность глубже загляни —
Свободных мыслей коноводы
Восточным деспотам сродни…

«Курам на смех быть вне себя от изумления, видя, что льву удалось, наконец, наложить лапу на мышь…» — это снова молодой Вяземский, который в благородном гневе не хотел задуматься: а почему Россия стала львом, а Польша — мышью? Не потому ли, что польские шляхтичи давно разучились подчинять личный гонор общей идее — идее сильного (да, авторитарного!) государства.

Целый век у России была объединительная идея — побеждать. Державин уловил её точнее и простодушнее других:

Воды быстрые Дуная
Уж в руках теперь у нас;
Храбрость Россов почитая,
Тавр под нами и Кавказ.

Всё — наше! Просвещение и Победа — вот пароль и отзыв русского XVIII века. А потом пришли сомнения. Явились утончённые господа, которых белым хлебом не корми — только дай поругать Россию, её свинцовые мерзости, её неповоротливость и жестокость. «Как сладостно отчизну ненавидеть», — напишет радикальный космополит Печерин. А Герцен в «Колоколе» даже Виктора Гюго привлечёт для антиимперской пропаганды во дни очередного Польского восстания.

Общество подвергнет обструкции Михаила Николаевича Муравьёва — 66-летнего старика, который действовал в Польше расторопно и несгибаемо. Внук Суворова, петербургский губернатор, отказался преподнести «людоеду» Муравьёву приветственный адрес. Тютчев (один из немногих поэтов, не попавших под гипноз либерализма) обратился к внуку генералиссимуса с укоризненным посланием:

Гуманный внук воинственного деда,
Простите нам, наш симпатичный князь,
Что русского честим мы людоеда,
Мы, русские, Европы не спросись!.. «…»
Но нам сдаётся, князь, ваш дед великий
Его скрепил бы подписью своей…

Ну а потом в Английском клубе Николай Алексеевич Некрасов зачитал Муравьёву оду в духе победного XVIII века, но с новыми полемическими поворотами, неизбежными для 1860-х:

Мятеж прошёл, крамола ляжет,
В Литве и Жмуди мир взойдёт;
Тогда и самый враг твой скажет:
Велик твой подвиг… и вздохнёт.
Вздохнёт, что, ставши сумасбродом,
Забыв присягу, свой позор,
Затеял с доблестным народом
Поднять давно решённый спор.
Нет, не помогут им усилья
Подземных их крамольных сил.
Зри! Над тобой, простёрши крылья,
Парит архангел Михаил!

Тут уж шум поднялся невиданный. Некрасова проклинали, топтали, сделали «нерукопожатным» (словечко из другого времени, но смысл всё тот же).

Державин не знал подобных споров. Уж он бы воспел Муравьёва без сомнений! В его времена казалось, что вся страна охвачена порывом экспансии, трудами на укрепление империи. Обстановка восторга и жертвенности, сверхусилий и маршей. Мешали только трусы и штатские чистоплюи. Мешали масоны (некоторые, особо ретивые) и шпионы — но как же без них. Но были и у нас свои шпионы.

О русофобии Державин знал — в начале XIX века это слово писали с двумя «с»: руссофобия, а в остальном всё было так же, как в XX или нашем XXI веке. Но то была русофобия международная. Неудивительно, что в Париже и Лондоне побаивались Россию — и со страху создавали образ огромной варварской державы, которая нависла над утончённой цивилизацией. Орды Аттилы, пришедшие с Востока, — отличная историческая аналогия.

В 1812-м Державин с тревогой расслышал топот «пятой колонны» — шаги звучали издалека. Но в 1860-е годы русские прогрессисты перещеголяли западных русофобов. На сцену вышло так называемое непоротое поколение — те, кто был воспитан через много лет после указа Петра Третьего «О вольности дворянства». Они сперва учились писать по-французски, а по-русски — как придётся. Некоторые уже и думали по-французски. Почти все они оказались пленниками моды — а Россия из моды вышла. Державин с ужасом узнавал, что многие русские дворяне — самые рафинированные, самые прогрессивные — восхищаются Бонапартом. Над интересами империи, которым Державин посвятил жизнь, они высокомерно посмеиваются. Космополитизм всегда нарциссичен, в его основе — снобизм по отношению к банальным идеалам большинства, к общепринятым нравам. Мы редко говорим о «феодальном космополитизме», с которым бескомпромиссно боролся первый русский император. Сейчас таких людей называют «креативным классом», во времена Державина в ходу были другие иноязычные словечки.

А в Европе продолжалась война всех против всех, в которой Россия играла ключевую роль.

ЮСТИЦИЯ, БЛЕСК, ШУМ…

На склоне лет Державин посвятил Ивану Дмитриеву надпись к портрету — по существу, эпиграмму:

Поэзия, честь, ум
Его были душою;
Юстиция, блеск, шум
Двора — судьбы игрою.

Нисколько не удивительно, что придирчивый к качествам администраторов Державин не верил в управленческие таланты мягкотелого Дмитриева. Нужно учитывать и глубинный пласт этой поэтической формулы: Державин примеривал судьбу Дмитриева к собственному поприщу, размышлял о взаимном влиянии политики и творчества. Сам же Дмитриев за десять лет до державинской «надписи к портрету» написал: