Изменить стиль страницы
Сижу задумавшись; в душе моей мечты;
К протекшим временам лечу воспоминаньем…
О дней моих весна, как быстро скрылась ты,
С твоим блаженством и страданьем!

Стихи певучие — ничего не скажешь. Державину никогда не удавалось выдерживать такой непринуждённый строй в двенадцати строках подряд. Другое дело, что не всякий образ можно выразить плавным и округлым стихом, иногда и косноязычие необходимо. Стихи должны не только ласкать, но и корябать — Державин это осознал ещё во времена их студийной работы со Львовым и Капнистом. Жуковский напоминал ему Львова.

Но не слишком ли изнеженный, ранимый, нервный получается у него автор, герой и адресат? Безвыходная грусть — причём грусть тихая, лишённая ярости. Если бы только одно стихотворение — «Вечер» — было написано в таком духе. Но Жуковский уже сочинил долгие вёрсты элегий, на них воспитывались поэты и читатели. Державину захотелось поспорить! А что, если воспользоваться размером «Вечера» (он гибок и податлив, под любую мысль подгоняется!) и написать балладу, которую можно будет сравнить с насущным хлебом, а не с пирожным. С брагой, а не с прихотливым заморским вином:

Дыша невинностью, пью воздух, влагу рос,
Зрю на багрянец зарь, на солнце восходяще,
Ищу красивых мест между лилей и роз,
Средь сада храм жезлом чертяще.
Иль, накормя моих пшеницей голубей,
Смотрю над чашей вод, как вьют под небом круги;
На разноперых птиц, поющих средь сетей,
На кроющих, как снегом, луги.

В конце июня Державина посетил преосвященный Евгений — самый желанный гость, неизменно вдохновлявший старика на литературные подвиги. Гаврила Романович встретил его с бурным радушием и даже набросал на обороте рисунка с изображением Званки изящный экспромт:

На память твоего, Евгений, посещенья
Усадьбы маленькой изображен здесь вид.
Гораций как бывал Меценом в восхищеньи,
Так был обрадован мурза-пиит.

Евгений улыбнулся и быстро ответил, вспомнив заранее приготовленные рифмы:

Средь сих болот и ржавин
С бессмертным эхом вечных скал
Бессмертны песни повторял
Бессмертный наш певец Державин.

Чем утешался отставник в северных краях? Ответ — в объяснениях к званской элегии — хотя это, между нами говоря, не элегия, не поэма и не ода: «Рыбная ловля, называемая колотом, в которой несколько десятков лодочек, в каждой с двумя человеками, спустя в воду сетки, тихохонько или лениво ездят и стучат палками в лодки, производя страшный звук, от чего рыба мечется как бешеная в реке и попадает в сетки». И в самих стихах:

Тут кофе два глотка; схрапну минут пяток;
Там в шахматы, в шары иль из лука стрелами,
Пернатый к потолку лаптой мечу леток
И тешусь разными играми.
Иль из кристальных вод, купален, между древ,
От солнца, от людей под скромным осененьем,
Там внемлю юношей, а здесь плесканье дев,
С душевным неким восхищеньем.

На реке — тихая пристань, где стояли лодка «Гавриил», по имени хозяина усадьбы, и ботик «Тайка», названный в честь собаки Державина. Он толкует о политике, вспоминает про Суворова, патриархально опекает крестьян — таков круг жизни Державина в последние годы. В «Жизни Званской» всё вышло как на хорошей фотографии. Обыкновенная жизнь, в которой без натуги проявляется трагический мотив, потому что герой стареет и уходит… Ведь это завещание:

Ты слышал их, и ты, будя твоим пером
Потомков ото сна, близ севера столицы,
Шепнёшь в слух страннику, в дали как тихий гром:
«Здесь Бога жил певец, — Фелицы».

«Шепнёшь» — и «гром!» — снова эти извечные державинские контрасты, которые высекают поэзию.

Уже во времена Грота, когда после смерти поэта не прошло и полувека, от державинской усадьбы остались одни легенды. «Плывя по Волхову, вы тщетно стали бы искать на возвышенном его берегу жилище поэта, двухэтажный дом с мезонином… Теперь ничего этого уже нет; видны только остатки крыльца, на месте же самого дома лежат разбросанные кирпичи и сложена груда камней». Всё исчезло. Сбылось — не впервые! — предсказание поэта:

Разрушится сей дом, заглохнет бор и сад…

Sic transit gloria mundi — этот афоризм Фомы Кемпийского можно поставить эпиграфом ко многим лучшим стихотворениям Державина. Всё приходит в упадок, нет на земле ничего прочного. От великого до безвестного — один вздох. Где нынче князь Мещерский? В лучших мирах. А память о нём если и жива на земле, то лишь благодаря Державину. Где нынче князь Потёмкин, великий из великих? А Суворов? Ну, о Рымникском напоминает памятник на Марсовом поле. А человека нет — тепло его рук растаяло в воздухе. Воспевая героев, Державин всегда учитывал Смерть: она непреодолима, непобедима, и на земле только стихи, монументы и пересуды отчасти — лишь отчасти! — побеждают её.

«О Мовтерпий, дражайший Мовтерпий, как мала есть наша жизнь! Цвет сей, сегодня блистающий, едва только успел расцвесть, завтра увядает. Всё проходит, всё проходит строгою необходимостию неизбежимыя судьбины, и всё уносится. Твои добродетели, твои великие таланты не могут дня одного получить отсрочки от времени», — писал Державин при горе Читалагае. Неумолимое пророчество. Теперь-то и пора раскрыть — кто такой этот Мовтерпий, адресат философских посланий Фридриха Великого. Державин, как всегда, не разобрался в правописании французской фамилии. Мовтерпий — это Мопертюи, любимец просвещённого прусского короля, великий французский математик, который в 1763 году возглавил геофизическую экспедицию в Лапландию.

ПОСЛЕДНИЙ ГОД

Для отставника, которому перевалило за семьдесят, Петербург перестал быть суетным, хотя город после войны забурлил пуще прежнего. Город-то знай себе блистал да шумел, только Державин в своём дворце жил, как на отшибе. Долго он держался молодцом, а всё же от старости не отвертеться! В закатные годы он стал набожнее, жил по церковному календарю. Последний в своей жизни Великий пост соблюдал строго — пожалуй, как никогда. На мир взирал с благодушием, гостей окутывал лаской. Правда, Дарья не могла укротить страсти, ей вечно не нравился кто-нибудь из собеседников Державина, она не уставала строить маленькие домашние козни дальним родственникам поэта, приятелям, молодым литераторам, набивавшимся в ученики, маститым писателям, чиновникам, соседям… Власть Державина в доме ослабла.

Прибыл в Петербург выпускник Казанской гимназии Владимир Иванович Панаев — не только земляк, но и родственник Державина. Правда, седьмая вода на киселе: мать Панаева, Надежда Васильевна, урождённая Страхова, приходилась Гавриле Романовичу двоюродной племянницей. Но для бездетного старика такое родство оказалось поводом для опеки и дружбы. Тем более Панаев оказался деятельной личностью, к тому же сочинял стихи и поражал начитанностью. Державин советовал ему не бросать поэзию, следовать за римскими образцами. А Милена поглядывала на племянничка сурово. Но если бы не Панаев, кто рассказал бы о последних петербургских днях Державина с такой писательской зоркостью: