Изменить стиль страницы

— Лечь. Встать. Лечь. Встать. Лечь. Встать.

Потом начальник мне говорил, что я проявляла трусость в поспешности, с которой падала в снег.

С наслаждением, как ребенок, падала я на землю, почти зарываясь в снег носом, когда все вокруг озарялось белым сиянием. Я была одновременно и снегом, и озарением, и чернотой, и холодом и, как всегда, боялась своего маленького начальника. Я трепетала перед начальником. (Во время войны начальник всесилен, в его руках нечто большее, чем твоя жизнь, — твоя честь.)

Палило. Долго. Бело. Нескончаемо.

Вот наконец-то и наступление!..

«Катюши», вступившие в строй, прогнали далеко вперед обезумевшего противника.

13

Когда пишешь сегодня об отступившей войне, многое тонет в поэтической дымке прошлого.

Многое я забыла, многого не умела понять.

Оглядываясь, я вижу будто во сне конец нашей белой дороги, вижу древнюю русскую Печенгу.

Пока до Печенги докатил наш автобус-«вещалка»... Одним словом, морячки уже получили свои сто граммов.

Много ли надо ребятам? Особенно молодым. Над нами, надо сознаться, здорово издевались, что называется, на полную катушку, в полную власть и сласть.

Известно, что люди вообще не отличаются самостоятельностью мышления — один заражал другого. «Выпустите-ка на улицу свою девушку. Пусть она нас разложит. А кого вы приблизительно разлагаете? Кого вы намерены разложить?».

Далеко угнали немцев наши «катюши».

Мы сидели в автобусе и молча ели хлеб с кусочками шпика. Скамьи в автобусе были заняты проигрывателем, пластинками. Старшина вынимал из мешка (условной чистоты) фаянсовые кружки. Он прихватил их с собой на отвоеванной стороне Тунтурей (хозяйственный человек). Напились воды. Хорошо. Порядок.

— На кого вы похожи? — удивившись, вдруг спросил меня капитан.

Интересно, на кого я могла быть похожа, — нечесаная, спавшая на полу, вывалявшаяся накануне ночью в грязи, измокшая в ручье, не снимавшая ночью сапог от страха, что утром не смогу их натянуть на ноги?

На кого я была похожа?! На призрак войны, на призрак молодости — я со своими грязными, потемневшими, обветренными руками, много раз обмороженными, деформированными, кровоточащими.

«Вещалка» вздрогнула и остановилась. Вздрогнула радиоаппаратура. От резкого толчка повалился на пол какой-то мешок. Что-то звякнуло, тренькнуло.

Мы вылезли из автобуса и вошли в первый встречный дом. Первый «военный» дом на военных моих дорогах.

В сенях еще стояли ведра, наполненные водой (здесь не было водопровода), в спальнях — распахнутые шкафы. Все в шкафах, несмотря на страшную спешку, мелко изрезано, чтоб не досталось русским.

А на столе в столовой или на кухне все те же уже знакомые нам фаянсовые кувшины, в них кофе, на ощупь еще чуть теплый, и недоеденный, но надкусанный хлеб.

Вымерший город с елками, с колокольней католического собора посреди ухоженных, чистых улиц, с уборными, вынесенными за пределы домов, — уборными с занавесками, полочками, пипифаксом.

На мостовых валялись знамена. А вот матросская фланелевка не нашего образца и рядом тут же на мостовой — старомодное женское бархатное платье.

И вдруг — звон. Это кто-то забрался на колокольню и принялся изо всех сил лупить в колокол.

Окна домов смотрели пусто и удивленно на эти улицы, по которым медленно ехали брошенные в наступление и уже ненужные танки. Содрогалась земля от их тяжести.

...А далеко, там, в конце белой улицы, в черной шинели, худой и высокий, стоял адмирал, блестя золотым околышком. Он стоял неподвижно, сняв черные перчатки...

14

Кончились боевые действия пехоты на Северном флоте. Страна дала за нас двенадцать залпов.

...Четвертое обморожение рук, ног.

Я лежала в госпитале, в огромной палате, пытаясь вычитать на потолке, высоком и белом, истину о жизни и войне, о смерти и молодости. Лежала. Умнела. Серьезнейшее занятие.

 

Однако... к столу! Из тишины кухни, из утреннего страха перед белой страницей — страха, свойственного не мне одной, а многим писателям...

К столу! К делу!

Мне, понимаете ли, хотели оттяпать правую стопу из-за незаживающих ран четвертого обморожения.

Это не особо значительная ампутация для человека мужского пола. Но для женщины, молодой («для девушки»), с высшей степени неплохими ногами (в этом свободно можно признаться за давностью лет... В те времена, скажем к слову, еще не входили в моду ноги патологической длины, нарушающие естественные пропорции тела человека)... Ампутировать ногу хотели (то есть не хотели!) хирурги наипервокласснейшие, ведь я лежала в госпитале Полярного (не на передовой).

При любых обстоятельствах задача врача — сохранить жизнь. Хотя «оттяпывать» для этого ногу нежелательно...

Хорошо. Ну а рожица?.. А глаза, напряженно глядящие прямо в глаза врачу со скрытой покорностью, с кротостью лошади?.. Нет, пожалуй, собаки. А худоба? А хрупкость?..

Между прочим, врачи, они тоже люди, с людскими слабостями. Люди. Отцы. И матери. И — война! Где дети хирургов? Сыты ли? Целы? Одеты ли или, может, мерзнут, как мерзла вот эта девочка?

Чьи семьи во время войны проживали в хрустальных дворцах? В чьих снах мелькали ковры-самолеты, переправляющие детей в те местности, где не было затемнения?

 

Палата, в которой лежала я, естественно, была палатой для женщин. Раненых мало — ведь не передовая, а база флота, Полярный. Женщины... И все больше с рабочими травмами, с заболеваниями терапевтическими, гинекологическими и прочая.

Выходило, что вроде бы женским объектом с передовой была только я одна. Да еще вдобавок с виду подросток — юнга. Девушка. Человек из большого города... «Объекту», как полагали врачи, еще следовало «устраиваться», выходить замуж, рожать детей. И вдруг — вот те здрасьте! — долой стопу.

Меня осматривали (вернее, не меня, а мою злосчастную ногу) по нескольку раз на дню!.. Осматривали ее с — ай-люли! — какими веселыми лицами.

Выходило, будто врачи развлекаются. И кто только в то время не обозвал меня (то есть «объект») голубчиком!

А «голубчик» дремал. Канючил. Выспавшись, принялся эксплуатировать окружающих — затребовал из центральной библиотеки Пруста.

Пруста, видите ли!.. И при этом желательно, чтоб на французском, а не на русском языке.

В госпиталь тут же направили библиотекаршу.

Пруст был доставлен «раненой». Правда, на русском, не на французском.

«Раненую» навещал старшина команды. Сидел у койки, не знал, о чем говорить, потихоньку крякал. Приходили матроски (матросы-девушки). Причесывали, умывали, норовили накормить с ложечки.

А спас меня от ампутации, между прочим, врач-психиатр.

Ее имя Александра Павловна. У нее была четырнадцатилетняя дочь. Девочка застряла в тылу, мать не знала, жива ли она, не имела о дочери никаких вестей.

Психиатр зашла в палату как бы затем, чтобы тоже слегка развлечься. Поговорив со мной, она рассмеялась в лицо хирургам:

— Да пошлите вы ее в санаторий. На юг. Поняли? Она южанка. Солнце! Вот ее лекарь! Там затянутся раны сами собой... И опять-таки жестокий авитаминоз. Что вы и кто вы? Дети или врачи-хирурги?

 

Как я добралась до юга, история особая. Через две недели, однако, с быстротой, возможной лишь для очень стойкого организма, мои раны зарубцевались.

Нога была спасена.

 

Болезни профессиональные... У машинисток — суставы рук. У горняков — легкие. У врачей — сердца.

Судьба! Поскольку это люди самой человечной в мире профессии, валяй позаботься о них! Заколдуй! Охрани и обереги!

 

Помнится, в госпиталь врачи привозили мне из Мурманска рыбий жир.

С каким трудом они его добывали.

Я не могла дождаться, когда мне дадут рыбий жир. Я пила его жадно, мечтала о следующей ложке — ничего вкуснее, мне кажется, я за всю свою жизнь не пила.

— Что ты там читаешь на потолке? — спросил меня как-то раз старшина.