Изменить стиль страницы

— А... а сколько у вас сыновей?

Молчание.

«Сколько у вас сыновей?!» Будто это имеет значение для тех, кто родит детей.

Всегда один, сколько бы их ни было на фронтах. Один-единственный. Незаменимый.

Даже если их десять. Каждый сын — это сын. Для материнства подлинного, для настоящих матерей.

 

— Готово, — сказала она, выходя из кухни и вытирая на ходу руки.

Мы прошли в комнату. Она сняла с распялки мою шинель, встряхнула и подала ее мне. Я глянула в зеркало и от радости порозовела. Воротник и манжеты были в порядке. Шинель отутюжена. Я поглядела на нее и сказала:

— Данке.

— О-о-о! — ответила мне она. Выражение ее улыбки, чуть тронувшей сухие губы, сказало, что я ей нравлюсь, что ей меня жаль, что она видит во мне ребенка.

Я скованно рассмеялась.

Непонятно было, однако, как с ней рассчитываться.

18

В Фюрстенберге две комендатуры: одна армейская, другая флотская (морская).

Флотский комендант — товарищ Пауль, майор.

У нас с ним своя история.

На этой круглой и поэтому тесной земле до Германии мы с ним служили на Северном флоте (он был директором клуба Рыбачьего полуострова).

Возвращаясь в Полярное с Тунтурей, мы сделали в клубе ночной привал.

Клуб, как все на Рыбачьем, стоит посреди снегов. Его сени влажны, потому что тает снег на сапогах у входящего человека.

Я спала в сенях. Неудобно быть женщиной на войне, ты зачастую оказываешься бельмом на глазу у твоих товарищей.

А куда им было меня девать?! Они спали вповалку на общем топчане, а я в сенях.

И вот я спала на каком-то невесть откуда попавшем сюда диванчике, из которого торчал волос (когда-то этот диванчик, видно, числился реквизитом).

Он стоял у самых дверей. Двери вели на улицу. Кто бы ни входил в помещение, в сенцы врывались клубы густого пара: морозный воздух тундры смешивался с теплым воздухом клуба.

Я так устала с дороги! (Ведь ходить-то мне приходилось быстрее других, потому что ноги короткие.) И я уснула, как только повалилась на этот диван. Спала в белых клубах морозного воздуха, как в облаках.

Дело сделано. Мы возвращаемся на базу. Мне бы вот только в баньку! Не раздевалась около месяца: мы жили в одной землянке с мужчинами.

...Я спала в облаках. В небе. Мне снилась бесконечная тундра, полная перебежчиков. Тундра горела под солнцем, перебежчики покорно шагали за мной.

Хлоп-хлоп — это дверь.

Мне холодно.

И вдруг пришло тепло. Что-то тяжелое прикрыло меня. Чьи-то руки расправили на мне какое-то теплое одеяло (они расправили, как оказалось, доху).

Я лежала, повернувшись к стене лицом. Тот, кто меня прикрыл, видел только маленькое тело, скрюченное на диване, затылок и несколько тощих коротких кос. Косы были завязаны на концах бинтами (так меня — помните? — причесали девчонки в медсанбате, чтоб не сбивались жесткие густые волосы. Ведь мне было трудно их расчесать, руки изъедены морозом).

Доха. Тепло. Как зимовщик под снегом. Тепло дохи и чьих-то рук.

Это были доха и руки директора клуба — Пауля. Когда я проснулась, он прислал за мной вестового.

Майор был весьма длиннонос. Белокур. По-русски говорил с легчайшим акцентом (должно быть, эстонец или литовец). Он шепелявил.

— Лозитесь на мою кровать. Вот здесь. У меня. Вы грязная? В чем зе дело? Можно помыться. Владислав, принеси горячей воды в цане, в цане... Вот цан под кроватью. А чистую рубаху я дам ей свою. Забирайтесь в кровать под одеяло.

И я спала. Спала счастливая, мытая. В чистой рубахе. Спала в раю. На белых облаках из белых простыней.

...Снег, снег. Весь мир в снегу. В снегу наше небо. В снегу земля.

Только сердце взяло и — бац! — растаяло. Растопилось. И сделалось лужей...

— Отчего вы плачете? — спросил майор, когда я встала и принялась одеваться.

— Па-па-трончики! Я потеряла патрончики. Вот револьвер. Оружие... А запасные патрончики я потеряла. И я... я боюсь своего начальника. Оружия не сберегла. А ведь начальник предупредил!

— Это не оружие.

— Я... я все равно его боюсь.

— Эка беда! Владислав! Иди в тир. Насобирай гильзы. Скажете начальнику, что это я вас учил стрелять.

Бывают же на земле такие умные люди! Вот! Вот они, мои патрончики...

И надо же, чтоб именно его я встретила на улицах Фюрстенберга!

Не своим голосом я заорала:

— То-о-оварищ майор! Пауль, Пауль!

Мы обнялись. Он был высокий, длинный. Мои ноги повисли в воздухе.

— А?.. Что-о-о? Чего-о-о?

А ничего такого. Встретились двое. Североморцы.

И надо же, чтобы именно он оказался нашим морским комендантом в городе Фюрстенберге.

Теперь я спала на пуховых подушках из молока! Каждый вечер мне присылали две бутылочки кипяченого молока. И печенье. И масло.

...И он был не один, этот безмерно добрый человек. Помнится, там, на Севере...

Вот как обстояло дело.

В землянку на Тунтурях как-то к нам пришел генерал. Лицо у него было мягкое и спокойное, глубоко изрытое складками (но назвать их морщинами было никак нельзя). Выражение лица генерала выдавало в дальнем прошлом крестьянина. К тому же можно было легко догадаться по каким-то неуловимым признакам, что он вечный солдат, с самых, что называется, молодых лет, что военное дело, и только оно, его единственная профессия.

Он явился поговорить с людьми на передовой.

Присел у столика, поглядел в окно и принялся из кружечки попивать чай. Чай он пил вприкуску, обстоятельно и серьезно.

Напившись, задумался, обтер вспотевший лоб носовым платком. После этого начал медленно обходить раненых, справляясь о самочувствии.

— Ничего, герой! Обойдется. Скоро дернешь на танцплощадку. Дело, как говорится, ясное, молодое.

Лицо его выражало спокойствие.

Когда генерал слушал, губы его потихоньку жевали, все двигались, двигались; чтоб подчеркнуть внимание, он кивал.

Подошел к девушкам.

— Ну как, девчата, дела? — спросил он у снайпера Веры Коротиной.

— Э-эх! Товарищ генерал, — с обычной своей прямотой отвечала Вера, — если б вы только знали!.. Если бы я умела выразить...

Не о том она пыталась поведать ему, как часами неподвижно лежит в снегу, следя за врагом, замерев, держа в замерзших руках винтовку. Не о деле снайпера, не о деле военного человека, о чем-то гораздо более глубоком и сокровенном.

Он понял.

— Ты... ты все же того... человек, так сказать, военный, — отвечал он ей. — А жизнь, жизнь, она того... жизнь — борьба и сопротивление. Достоинство — это зеркало человека, крылья, так сказать. Поняла? Так что ты того... не робей. Держись. И повыше голову.

Он говорил ей это вполголоса, заглядывал в глаза, — для того чтоб в ее сознание вошли не только слова, но и его сочувствие.

— Э-эх, — повторила Вера. И вдруг, откинувшись, прижалась коротко стриженной головой к его плечу.

— Ну-ну-ну, — солидно сказал генерал. — Распускаться никак нельзя. Неподходящая обстановка. Воюем. Впереди — враг.

И он рассмеялся хриплым баском, смехом человека, много-много всего перевидевшего. Затем подошел к медсестре Саше. Широко раскрыв голубые глаза, она объявила:

— С тех пор как из дому, в сухих сапогах не хаживала. Ей-богу! Забыла, что значит сухие ноги. Если б мама знала, она... она бы, ей-богу... Ну, не знаю, как выразить, но ей-богу!

— Ну, ну, ну, — с мягкой, нежной улыбкой ответил ей генерал. — Вернешься домой и справишь себе модельные туфли. Первейший сорт. Зашагаешь, как королева. Воевала! Герой, а в модельных туфлях. А ты знаешь, что это значит для нас, мужиков? Чтоб герой — и красавица? И опять же — ножки!

Саша всхлипнула. Ей, видимо, стало полегче. (Он заметил «ножки». А они были в сапогах!)

— А твоя какая будет фамилия? — спросил генерал у раненого.

— Моя? Прелуцкий.

— Ну?.. Как дела, дружище Прелуцкий?

— Дела ничего. Хорошие. Рапортую.

— Ампутация, стало быть?.. Того....