Изменить стиль страницы

Выбрались и пошли по снегу. И по камням. Вода пронизала мою одежду, проникла к телу, а так как на мне очень много всего навьючено, я не просохну скоро, нет, нет! Я навечно промокла. Человек в ледяном компрессе. Храбрый воин в ледяном компрессе.

А вокруг — ночь. Тундра и наступление, которого мы ожидали так долго, мы его ждали, и вот — пришло.

Чудо свершилось, из всех земных чудес наиболее чудесное!

Нет! Мы, разумеется, не на небе, я не в гостях у северного сияния. Я на другой стороне хребта, там, где так долго стоял противник.

Месяцами — в пургу, холод и стужу! — держали мы оборону под пулями немцев, под взрывами его мин. Мы стояли: держали горы, держали камни, держали тундру, держали ветры, держали лето, держали зиму, держали подходы к городу Мурманску и только жизнь свою не держали. Нет — это добро мы отдавали, и тратили, и швыряли, и дарили его земле.

Мы хотели победы.

 

Только что неприятель был близко, был рядом, по другую сторону гор, по эту сторону Тунтурей, — здесь стоял фашист, непостижимый в непостижимейшем из безумий, он притаился, был туточки, как в кошмарном сне. Разведка боем, разведка подслушиваньем. Меня спускали вниз на канате. Канат держали старшина и двое матросов — подносчиков нашей аппаратуры. Я повисала между землей и небом, скрытая от немцев скалой. До меня долетала немецкая речь, их возгласы, смех. Но я ничего не слыхала. От страха. Только удары своего изо всех сил колотящегося, трусливого сердца.

— Ну?.. Чего?!

— Ничего.

— Зачем же ты предложила это?

— Они... Они хохотали и пели. И... ничего военного. Как назло!

— Ври больше!

— Я не вру!

Шагая гуськом во мраке, в стуже, в ветре, в россыпи звезд, мы... мы... мы... свободно, спокойно проходим на эту, на заколдованную сторону хребта.

Землянки пусты.

Волшебная лампа Аладина! Заколдованная пещера! Враг ушел. Драпа-анул!

Все здесь будто бы не тронуто. Все хранит следы недавнего присутствия, прикосновения фашистов.

Кровати... Неслыханно... Койки, похожие на кровати. Застланы со всей тщательностью, с которой это делают дома.

На кроватях поверх одеяла рядом с большой подушкой — другая, маленькая. Потом я узнала — у немок (у их рукодельниц) обычай: посылать своему солдату на фронт небольшую вышитую подушку. Над кроватями (то бишь койками) коврики. У окон землянок столы, окруженные табуретками. На столах кувшины. И кружки. И... неостывший кофе! Он был почти горячий — они его собирались пить, когда пришло известие об отступлении. И кофе остыть не успел.

Это примета из области волшебства.

Многомесячные ожидания. Ранения. Холод наших, землянок со щелястыми стенками, забитыми ватниками. Наши печурки с их желтым, с их желанным, слабо разгорающимся огнем; испарения от мокрых портянок, развешанных над печурками, облако горьковатого пара...

И эта благоустроенность! И этот кофе в фаянсовых кувшинах, и эти аккуратнейшие ступеньки, ведущие к их землянкам.

Консервы! Много консервов: сардины и мед. И вино. Сколько у них на продовольственном складе вина! Вина хороших марок — со всего света. Их склон Тунтурей — не наш. Их склон сливался с шоссе. К ним по шоссе действительно прибывали грузовики. На их стороне кусты и деревья, белые, заснеженные. На их стороне Тунтурей была жизнь земли, которой не было у нас.

Так вот откуда вы слушали передачи, так вот какая у вас война! Половички! Подушки!

Так вот отчего мы выиграли войну! И никакие учебники тактики и стратегии не уверят меня, что это было не так, что мы выиграли ее по другим причинам. Для нас война — я знаю — бросок, когда все отдаешь — сердце, горло, внутренности, согнутые колени. Ржавый сухарь, кровоточащие десны, горячую, плохо сваренную овсянку, от которой во рту шелуха... Нам невозможно было доставить ни пищу, ни боеприпасы — равнина обстреливалась. Наша часть тундры лежала у них на ладони. Но мы — победили.

И вот мы геройствовали сейчас по эту сторону Тунтурей. И я геройствовала в своей мокрой одежде, забыв о ней в том состоянии подъема, когда все на земле не в счет.

...Вот их медицинская часть. Раскидав ноги, лежит на столе огромный раздутый немец. Гигант. Страшно к нему подойти. Это дом — помещение, жилье. Не землянка. Смерть принимает здесь обличье нормальной смерти — здесь она не смерть на равнине, на поле боя.

Ушли и не унесли с собой своего умершего.

А мы унесли бы! Мы бы несли его, рискуя собой, вставая и падая от напряжения. И мы бы его предали земле.

Наш старшина открывал консервы, доставал где-то хлеб, наливал нам в кружки вина — он был хозяйственный человек.

И тут-то я совершила свое единственное за время войны преступление, караемое законом, безумие, за которое я бы могла попасть под трибунал.

Ничего не сказав начальнику, я набрала в карманы, в брюки, за пазуху десять бутылок с вином.

Перебежать. На другую, на нашу сторону Тунтурей...

Мне взбрело это в голову потому, что ночь, а ночью мысли у человека пьяные — вспархивающие, пузырчатые.

«В нашу землянку... Назад...».

Это было как наваждение.

 

Наш склон. Землянка санбата. В окно чуть брезжит красное зарево.

У коптилки, пододвинув к столу табурет, сидит медсестра.

— Кружку, Саша! Скорей!

— Ты что? С ума сошла? Зачем ты вернулась?

— Саша-а-а! Кружку!.. Сашенька, помоги. Давай раскупоривать.

— Ты взбесилась!

— Скорей!

Булькает и пенится бордоское, выливаясь в кружку, пенится соком винограда, запахом спирта, блеском солнца, багрянцем крови.

Жадно и благодарно пили раненые вино — быть может, перед смертью, быть может, перед уже разгорающейся гангреной. Они пили, хлюпая, как дети малые хлюпают молоко. В вине родилось солнце — южное солнце той части земного шара, где зреют волшебные, виноградные лозы.

— Пейте, ребята! Вино хорошее. Очень даже хорошее. Это Франция.

— Спасибо, сестренка.

— Молчи и пей.

 

— Где вы были? Куда вы делись? — спросил меня мой разбушевавшийся маленький капитан.

— В соседней землянке.

— Неправда! Вы провалились в тартарары. Из-за вас... из-за вас... Чем все это кончится?! Я... меня под трибунал.. С меня погоны сорвут!

— Но ведь я рядом была. Надо было только меня позвать.

— Мы звали!

— А я... я от счастья и от волнения не слышала. Я оглохла.

 

Мы спускались вниз с хребтов в таинственной, освещенной мерцанием снега темноте ночи. Внизу лежало шоссе — та обетованная дорога в Норвегию, о которой мы столько слыхали и думали, сидя по нашу сторону Тунтурей. Шоссе вело к Петсамо — нашей старинной Печенге. Ее нам и надо было освободить.

Сколько раз, сидя по другую сторону гор, я пыталась выкликать эту живую землю.

И вот мы по ней шагаем. Над головами нашими звезды — холодные и такие бледные в печальной высоте неба. Казалось, будто морозный разреженный воздух можно пощупать руками. От дыхания пар. Тундра спрячет его, запрет, «заховает». Холодная, немая, огромная — она заколдованная, если захочет, она сумеет его сберечь.

Впереди на шоссе нас ждала машина, прозванная «вещалкой». «Вещалка» не могла перевалить через горную цепь, нам предстояло ее разыскать в дороге.

Вниз, вниз...

И вдруг я остановилась: увидела дерево. Ель. Живую, игольчатую, покрытую снегом. Сколько месяцев мы не видали деревьев! А правда ли это, будто на белом свете живут деревья?

Вот — она. Ель. И еще одна.

Я услышала щебет птицы. Птица? А разве на свете бывают птицы?

На шоссе мигают точки огней, костры.

Огонь! Знак присутствия человека.

— Впе-еред!

Белый, странный, потусторонний свет разрывает равнину и темноту. Это «катюши», наши «катюши»!.. Пронзительно-страшен их рокот в великой тишине ночи.

— Ложитесь!

Мы падали.

— Встать!

Мы вставали.

— Бежа-ать!

Мы бежали.

— Встать. Лечь. Встать. Лечь.

Мне доставляло удовольствие падать и, лежа на животе, отдыхать на снегу.