Изменить стиль страницы

Въехали в село. Сразу же при въезде у третьего дома увидали возле ворот пять убитых офицеров, лежащих рядом. Позади, среди большого сада, горели два дома, зажженных снарядами. Через улицу связист вел проволоку. Машина остановилась. Связиста окликнули. Он подошел, положил у ног своих висевший на руке круглый моток проволоки и вытянулся.

— Когда восстановите связь с Царицыном?

Связист слегка наклонился вперед, плохо расслышав вопрос.

— С утра долбят, — сказал он, — а село заняли мы часа два назад.

— Когда, спрашиваю, свяжетесь с Царицыном?

— Через час.

И, узнав Сталина, он повернулся к нему и повторил:

— Через час, товарищ народный комиссар.

Положив книжку на борт машины, Сталин писал в ней.

— Обещаете? — спросил он, вырывая исписанный листок из книжки.

— Если обещать, так обещаю через полчаса, — сказал строго связист.

— Передайте телеграмму, — сказал Сталин.

Но едва он протянул руку, как шагах в двадцати, не более, в запертые ворота ударил снаряд. Ворота покачнулись, треснули, и щепы и осколки снаряда взвились и воздух. Машину качнуло.

Когда песок и пыль улеглись, Сталин стряхнул землю с листка, передал листок связисту, который стоял по-прежнему вытянувшись и даже, казалось, не дрогнул от выстрела.

— Осмелюсь доложить, — проговорил связист, — там дальше противник такую поленницу снарядов укладывает, что на машине бродить трудно.

Сталин отдал ему честь и спросил:

— Значит, через полчаса?

— Через полчаса.

— Вернемся, проверим.

И добавил шоферу:

— Давай прямо.

Телеграмма, помеченная 26 августа, была как раз та, которую получил Пархоменко в гостинице и о которой говорил ему Ленин:

«Москва, начоперода, для царицынского уполномоченного Пархоменко. Положение на фронте улучшилось. Везите не медля все, что получили. Сталин».

Глава тринадцатая

Несколько раз пытался Штрауб пробраться в Сарепту, и каждый раз его, словно ветром, относило от того верного места, через которое можно было проехать. Контрразведчики говорили, происходит это оттого, что большевики сосредоточили у Бекетовки много войска. Но Штрауб не замечал численного преобладания советских войск. Не получал он и сообщений от эсера Суханова. И обиднее всего было то, что никак не удавалось — ни обходными путями, ни прямо через линию огня — получить пригнанных из-под Сарепты коней. Штрауб верил купцам, которым передал много денег, и раз уж купцы не появлялись, значит, что-то было совсем неладное. Он решил вернуться к станции Калач, чтобы пожаловаться представителям главного командования донских войск.

Опять Штрауб сидел в бричке, и тот же кучер в той же полосатой карминной рубашке правил лошадьми. Штрауб сидел в бричке с прежним достоинством, тщательно одетый, бритый, подстриженный, с заметным запахом хорошего одеколона и даже с сигарой в руке. Он был, как всегда, аккуратен и точен и даже как-то заметно цеплялся за эту аккуратность, напоминающую ему о том превосходно продуманном плане жизни, с которым он вошел в европейскую войну. Он отнюдь не сознавал, что этот план сколько-нибудь поблек, ему больше казалось: если и не выходило кое-где, то потому, что уж очень поганые и никудышные люди помогали ему в его деле. И поэтому, когда Вера Николаевна спросила его:

— Ну, как же Америка?

Штрауб не понял ее и переспросил.

— Да, Америка, — ответила она, делая такие движения рукой, как будто расплетала косу.

Штрауб промолчал. Бричка катилась плавно. Сопровождавший их конвой из трех пожилых казаков скакал поодаль, пристально глядя влево, где опять торчала поросшая тальником балка. Солнце шло к закату, и по дуновению ветра можно было думать, что наступит прохлада. Штрауб вглядывался вперед, ожидая увидеть дымки «табора», за которым — а может быть, и впереди него — должна была находиться офицерская бригада.

— Мысль об Америке необходимо отложить, — сказал он, глотая слюну, потому что ехали уже давно и хотелось есть. — Я должен, Вера, выполнить свой долг.

— А в чем он заключается? — спросила с каким-то не понятным ему глумлением Вера Николаевна.

Казаки вдруг поскакали к балке. В голосе Веры Николаевны появилось еще больше глумливости:

— Для выполнения своего национального долга, мне кажется, вы уже сделали достаточно много. Вы отдали нации лучшее время своей жизни. Хватит с нее.

— Откуда вы знаете, что я отдал лучшее? — спросил Штрауб, не имея сил оторвать встревоженного своего взора, устремленного на скакавших к балке казаков. Его раздражало то, что он находил какое-то удовлетворение в ее речах. Нравилась ему и эта дерзкая и в то же время строгая манера, так не похожая на то легкомыслие, с которым она говорила там, среди «табора», с Гдышем.

Казаки остановились у балочки и, став спиной к ветру и кустарнику, закурили. Видимо, в балке никого не было. Штрауб заметил, что Вера Николаевна наблюдает за ним, и ему показалось, что и в глазах ее мелькает какое-то новое, суровое и в то же время слегка испуганное выражение, точно она боялась, что не выдержит той тяжести и дерзости, которую брала на себя.

— Откуда я знаю, что вы отдали лучшее? — спросила она. — Откровенно говоря, мне это трудно сказать, но, видно, чего-то и я нагляделась.

Она играла кончиком синей ленты, удерживавшей шляпу. Пальцы у нее были тонкие, худые и на сгибах разрисованные мелкими и приятными морщинками. На левой руке она носила два кольца, одно из них с черным камнем.

— Интуиция?

— Да, если хотите, интуиция.

— Из-за этой же интуиции, — вдруг раздражаясь, спросил Штрауб, — вам хочется в Америку?

— Да, из-за этой, — попрежнему перебирая края ленты, но гораздо грубее выговорила Вера Николаевна. — Впрочем, это мечта. В Америку мы не попадем.

— Это что, тоже интуиция?

Вера Николаевна рассмеялась громким своим смехом.

— Нет, это уже факт. — Она тряхнула головой и спросила, чтобы переменить разговор: — Какие странные у вас книги! И почему взгромоздились вы на анархизм?

Штрауб был рад перемене разговора. Он охотно объяснил, почему он действительно взгромоздился на анархизм. Вера Николаевна слушала его внимательно, помолчала и, достав из сумки горсть орешков и разгрызая их крупными и частыми зубами, сказала:

— Нам необходимо переехать в Киев. Я об этом напишу знакомым. Они близки гетману. Да они и Радзивиллов знают. А что вы думаете о польско-украинской унии?

— Но ваш отец? — спросил Штрауб.

— Я полагаю, его освободит Быков.

Она положила ему руку на плечо и, внимательно глядя в спину возницы, вдруг оказала на хорошем немецком языке:

— Знаете что? Нам горевать не нужно, а нужно понять, что ни мне, ни вам и, я полагаю, ни Быкову уже не освободить отца. Не здесь наш Тулон.

— Тулон? — изумленно переспросил Штрауб, пораженный, что она отгадала и как-то даже взломала его далеко спрятанные мысли. Он и сам уже думал, хотя и страшился в этом себе признаться, что на помощь внутри Царицына надеяться не приходится и что тех людей, которых он так аккуратно разместил в городе, уже уничтожили, разломали, разбили, опустошили. И он с какой-то наглой радостью слушал грубый, почти не знакомый ему теперь голос Веры Николаевны:

— Да. Наш Тулон стоит где-то в другом месте. А эту веревку, узел ее, не нам разгрызть. Я полагаю, что и не нужно пытаться это делать. Изучение анархизма — это очень хорошо! — Она выбросила скорлупу орехов и рассмеялась. — Но, пожалуй, изучение быстрой езды на конях для нас сейчас более необходимо.

— Вы настаиваете на отъезде?

— Да, если не хотите получить бегство. Вам случалось бродить по лесу, Эрнст? И вы видели, наверное, такие пни, про которые кажется, что они от только что срубленного дерева. Но стоит только ударить ногой, как нога ваша тонет в трухе! Вот вам и донское казачество. Это труха.

— Мне кажется, что вам все-таки хочется или, вернее сказать, вы еще надеетесь на отъезд в Америку? — проговорил Штрауб с вновь возникшим неудовольствием, потому что он чувствовал себя поддающимся этой властной и сильной логике.