Изменить стиль страницы

До конца своих дней Коллонтай жила под впечатлением этой беседы. Скорее всего, именно из-за нее оборвала с Боди всякую связь, которая для Коллонтай могла оказаться фатальной. Больше они не виделись никогда.

Ее переживания, связанные с этой потерей, отражены в сумбурной, но все же достаточно ясно читаемой записи: «Что заслонило, смяло улыбку в сердце? […] Нет уже хождения на крыльях, нет больше «числа», которое ждешь с нетерпением. И нет уже «интереса» к телефонным звонкам. Жизнь взяла да и провела мокрой губкой по сердцу и смыла летний рисунок в легких, нежных, теплых тонах. Нет больше рисунка. Но нет и пустоты».

Пройдет совсем немного времени, и мысль именно о пустоте, образовавшейся вокруг нее, станет самой навязчивой и самой гнетущей.

По лезвию бритвы

Приезд на очередную Ассамблею Лиги Наций в Женеву не принес даже той скромной радости, которую она испытала в предыдущем году. Тот же отель «Ричмонд», та же комната номер 103… И в основном те же люди… Но чувство давящей тоски не покидало ее. Франкистский мятеж в Испании не только служил предвестием неизбежной войны — он сразу же принес Коллонтай личную потерю: в Овиедо как советская шпионка одной из первых была расстреляна Пина Прокофьева. Некоторое отчуждение, наступившее в последние месяцы ее пребывания в Стокгольме, не перечеркнуло их былой дружбы. Мысль о том, что Пина погибла на боевом посту, несколько скрашивала горечь потери. Исчезновение старых друзей в Москве было куда большей загадкой и куда большей трагедией.

Говорить, однако, об этом с кем бы то ни было Коллонтай не могла. Никто об этом и не говорил — все старательно избегали опасной темы. Даже Штейн — самый близкий из всех, кто приехал на ассамблею. Впрочем, ближе, пожалуй, — хотя бы по стажу их дружбы — был Литвинов, но и он не дал ни малейшего повода затеять такой разговор. Разве что одна мрачная шутка позволяла понять ход его мыслей. Вспомнив недавно умершего Чичерина, симпатией к которому он никогда не отличался, Литвинов за завтраком обронил: «Георгий Васильевич всегда был везунчиком. Успел даже вовремя умереть». Никто за столом не улыбнулся — все мрачно склонились над чашкой кофе…

Надежда отойти душой хоть и в нелюбимой, но возвращающей в молодость Женеве рухнула уже потому, что приходилось ежедневно общаться с выдвинувшимся на крупные дипломатические роли Владимиром Потемкиным. Философ средней руки с внешностью аристократа и громкой дворянской фамилией приобщился к партии лишь в послереволюционные годы, но быстро оттеснил старых партийцев. Коллонтай не любила его и боялась, сразу же распознав в нем завистливого наушника и подхалима. Даже здесь, в Женеве, он приниженно льстил Литвинову, высокомерно демонстрируя при этом свою голубую кровь — не чета плебею Литвинову, по старой привычке аскета-подпольщика жующего колбасу, нарезанную на обрывке газеты.

Потайные мысли мужа выдала жена Потемкина — Мария Исаевна, — пригласившая Коллонтай на «женский чай». Наркомы и послы, заявила она, должны жить в богатстве и даже в роскоши, поднимая тем самым престиж Советского Союза. Так считает не только Владимир Петрович, многозначительно добавляла она, но главное — сам Иосиф Виссарионович. По чести сказать, и Коллонтай была не чужда тех же мыслей, но в изложении самодовольной Потемкиной, выставлявшей напоказ свои бриллианты и жемчуга, они выглядели до омерзения пошло. Сам новоявленный дипломат не отставал от своей жены, бестактно подчеркивая по каждому поводу свою образованность.

— Ваша ненависть к Германии чрезмерна, — вроде бы невпопад заявил он Литвинову, когда советская делегация отправилась на ужин в загородную таверну. Потемкин обещал угостить всех топленым сыром, а угостил перепалкой с Литвиновым.

— Вам что-то передали из Москвы? — догадался Литвинов. — Говорите прямо, не виляйте.

— Ну, кто же мне что-то передаст через вашу голову? — хихикнул Потемкин. — Я же не нарком, но имею, однако, личное мнение. Нам Германия еще пригодится, чтобы прищемить хвост Англии.

— С Гитлером против Чемберлена? — Литвинов прищурился. — Все еще мечтаете умиротворить агрессора?

— Ваша ненависть к гитлеризму туманит ваш мудрый взор, — многозначительно заметил Потемкин. Никогда бы он не позволил себе так разговаривать с наркомом, да еще в присутствии его подчиненных, если бы не обладал информацией, пока еще не доступной его собеседникам.

Крллонтай вспомнила про Канделаки, про его секретную миссию, про торговый договор, который он заключил в Германии, — о содержании этого договора ничего не знали даже в узком кругу дипломатов. Вскоре, оказавшись в Москве, она получила новое подтверждение слухов об «особой миссии» чрезвычайного эмиссара: при упоминании его имени аппаратчик любого ранга лишь опускал глаза.

Не выходили из головы вопросы Ежова, которые она никак не могла связать в единую цепь. Нового любимца товарища Сталина интересовал не только Боди, но еще и такие подробности, которые вряд ли имели отношение к ее тайной встрече с французским другом. «Не припомните ли какой-нибудь комфортабельный, но укромный отель в Копенгагене?» — спросил Ежов, и, теряясь в догадках, она назвала несколько, в которых когда-то останавливалась еще до революции и имена которых не успела забыть. «А известен ли вам какой-нибудь укромный (именно так: непременно укромный!) аэродром в Норвегии, неподалеку от Осло?» Ей припомнилось, что крохотный аэродром в Хеллере действительно существовал еще в двадцатые годы, но о том, что с ним стало теперь, ей не было ничего известно. Как ни странно, ее уклончивые ответы вполне удовлетворили Ежова, но при чем тут Боди и их тайная встреча, Коллонтай понять не могла.

Никакой связи, как оказалось, и не было — даже в воспаленном мозгу наркома внутренних дел. Читая тщательно отредактированные газетные отчеты со второго московского процесса, где судили Радека, Пятакова, Сокольникова и других ее старых друзей, Коллонтай поняла, в какую сеть ее заманили. На этот злополучный аэродром, витийствовал перед судом прокурор Вышинский, приземлился частный самолет, когда Пятаков летал в Норвегию на свидание к Троцкому! Норвежские власти тотчас опровергли эту выдумку, представив документ, подтверждавший, что вот уже несколько лет заброшенный аэродром в Хеллере не принимал ни одного самолета. Но московских фальсификаторов опровержение ничуть не смутило: оболганный Пятаков был расстрелян, и — так получалось — к фальсификации, его погубившей, приложила руку и Коллонтай. Разумом она понимала, что ни в чем не повинна, сердце говорило другое…

Арестовать в Стокгольме ее не могли — опасность подстерегала только в Москве. Или на самой границе. Поэтому каждый день начинался с тревожного ожидания московских шифровок: нет ли вызова? Еще совсем недавно она ждала его с радостью: он нес не только встречу с сыном, внуком и близкими, но еще и со Сталиным. В Москве обычно ей давали новые поручения, возвышавшие ее в собственных глазах. Теперь вызов мог означать мучительный и позорный конец.

1 апреля 1937 года ей исполнялось 65 лет — этот день она решила провести в полном одиночестве, избрав для уединения небольшой санаторий в местечке Мессеберг. Она отметила свой юбилей письмами сыну, Зое и Татьяне Щепкиной-Куперник: никого ближе у нее не было. Все три письма похожи друг на друга, в них подведение итогов и попытка отвлечься от гнетущих дум.

«Годы нехороши тем, что «тело мешает». Но сегодня я хочу видеть только хорошее: солнце, снег, уже поют птицы и текут ручейки. […] Жизнь была богата, насыщена, красочна и интересна. Кое-что сделала, меньше, чем хотела, меньше, чем мечтала, но маленький след остается. Для женщин, для великого строительства социализма, для укрепления мощи нашего любимого отечества — Советского Союза. С юности мы мечтали о социалистической революции и вот стали ее участниками. Мало того — мы строители социализма. Богатая эпоха, и быть в нее вкрапленной — само по себе счастье».

Трудно поверить, что в такое время, в таком состоянии, в такой рубежный для каждого человека день у нее не нашлось — даже для самых близких людей — ничего, кроме привычной риторики и надрывной патетики. Но страх, как наркотик, возбуждал, взвинчивал, побуждал любым способом доказывать уже многократно доказанную верность. Не только ИМ, но и себе самой.