Приемы, завтраки, обеды в честь высокого гостя позволили ей встретиться с Молотовым, Ворошиловым, Кагановичем, Калининым и другими «соратниками». «Настроение у всех хмурое, — отметила Коллонтай, — разговор не клеится». На завтраке у Молотова она оказалась за столом рядом с Ворошиловым. Он наклонился к ней, вымолвил шепотом «Бдительности в нас мало… Я очень страдаю». Коллонтай попыталась включиться в его тональность: «Я тоже очень страдаю — за вас. Ничего нет страшнее в жизни, чем потерять веру в моральный облик близких друзей. Это больно, очень больно. Это жуткое горе». Красный маршал чуть не заплакал: «Вы понимаете? Спасибо. Спасибо. Жуткое, кошмарное горе».
Не об этом ли диалоге — ее строки в «Записках на лету»: «Ни одного искреннего словечка, ни одной не фальшивой ноты. Дурной спектакль для других и для себя»?
Впрочем, друг с другом они бывали и искренни. Коллонтай слышала, как, повернувшись к Кагановичу, Молотов, жуя, сказал: «Невероятно скучная фигура этот министр». — «Обзеваешься», — охотно подхватил Каганович. «Что с него взять? — подытожил Молотов. — Транзитная страна». И, подняв бокал, без паузы громко продолжил: «За ваше здоровье, глубокоуважаемый господин министр. За процветание прекрасной страны, которую вы представляете и дружбой с которой так дорожит весь советский народ». «Сандлер был восхищен теплотой и искренностью оказанного ему приема», — завершила Коллонтай рассказ об этом завтраке в своих заметках.
Свое восхищение Сандлер выразил мероприятием, не предусмотренным предварительно согласованной программой. Он закатил грандиозный прощальный бал в гостинице «Метрополь». Еще не оказавшаяся в казематах Лубянки московская политическая и культурная знать, как и весь дипкорпус, веселилась до утра, поглощая несметное количество напитков, объедаясь икрой и танцуя фокстрот и танго под сменяющие друг друга оркестры. Прямо с бала, в пять утра, Сандлер проследовал на аэродром. Проводив его, Коллонтай завалилась спать.
Пробуждение вернуло ее в реальность. В гостиничном холле дожидалась жена Шляпникова — Катя. Коллонтай с трудом узнала в опустившейся, сгорбленной женщине былую хохотунью, которую, казалось, не могла сломить никакая беда. Информация была короткой: Шляпникова снова будут судить, но — за что? Ведь в политической жизни он давно уже не участвовал, несколько лет провел в ссылке, не только оглох, но почти и ослеп…
Помочь Коллонтай ничем не могла. Обреченность Шляпникова была для нее очевидна, но не потянет ли он и ее за собой? Понимала, что логики в той вакханалии нет никакой, что все решает слово вождя, и ничто больше. И НИКТО больше! И все же мучила мысль: полощут ли там, на следствии, ее имя?
Не «полоскали»… На вопрос: «С кем из прежних участников рабочей оппозиции вы поддерживаете связь?» — Шляпников перечислил с десяток имен — имени Коллонтай в этом перечне нет. Среди всякого прочего ему вменили и «клевету на советскую действительность». Клевета состояла в том, что в дневнике он сделал запись о впечатлениях от последнего посещения Ленинграда: «Лица испитые… Бледные, бескровные губы у женщин и детей говорят о плохом питании… На улицах много нищих…»
«Дело» Шляпникова военная коллегия Верховного суда СССР слушала целых два часа — вместо двадцати минут, установленных для конвейера. Возглавлявший судилище Василий Ульрих явно имел высочайшую установку добиться от Шляпникова традиционных признаний. Ничего не добился: Шляпников отверг все обвинения, назвал их вздором, «беспросветной глупостью предателей революции». Он даже выразил сожаление, что двумя годами раньше, травимый партконтролерами, сосланный сначала в Карелию, потом в Астрахань, он взывал к Хозяину: «Сталина лично прошу хотя бы во имя того прошлого, когда он не отказывал мне в помощи и товарищеском совете, оказать мне поддержку и сейчас». «Революционер не должен просить о том, что заведомо не будет исполнено» — так объяснил он свое сожаление. От принципа этого не отступил. Приговоренный к расстрелу 2 сентября 1937 года, он ходатайства о помиловании не подал и был казнен в ту же ночь.
Через несколько дней после его казни Коллонтай снова оказалась в Женеве на очередной Ассамблее Лиги Наций. Ей досталась в отеле «Ричмонд» комната, соседняя с той, в которой она обычно жила. Попытки получить комнату с видом на ее любимые Альпы успехом не увенчались, и ей пришлось довольствоваться созерцанием гор лишь во время завтрака из ресторана: все дни с утра до позднего вечера были заполнены до предела.
Непосредственной причиной ее включения в делегацию было обсуждение вопроса о равноправии женщин. Лишь приехав в Женеву, Коллонтай узнала, что с повестки дня ассамблеи вопрос снят по инициативе французского министра иностранных дел Поля Бонкура. «Француженки и без равноправия хорошие патриотки, мадам Коллонтай» — так объяснил ей Бонкур свой поступок. Можно было, наверно, оспорить, затеять дискуссию, но «ведь мир действительно занят сейчас другим», — решила Коллонтай и спорить не стала, чувствуя, что любая активность ей сейчас не под силу. Но в правовом комитете все же произнесла страстную речь о том, какого равноправия во всем (во всем!) добились советские женщины благодаря великой сталинской конституции.
Потемкина, к счастью, не было. Его заменил новый посол в Париже Яков Суриц, человек ее круга, ее культуры, ее воспитания. С ним всю ночь напролет проговорила о «московских делах». Суриц каким-то образом был информирован лучше — это он сообщил ей поистине ошеломительную новость, хотя никого и ничем уже нельзя было, кажется, удивить. В тот самый день, когда советская делегация прибыла в Женеву, был арестован Давид Канделаки, только что получивший повышение по службе, сменив пост торгпреда в Германии на пост заместителя наркома внешней торговли. Никакого сомнения не было: его «повысили» лишь затем, чтобы заманить в Москву.
Коллонтай почувствовала, что не способна более ничего понимать. Ведь Канделаки был личным посланцем Сталина, он был предан ему бесконечно — если даже и не по идее, то по здравому смыслу, — падение Сталина означало бы и его, Канделаки, падение, настолько прочно был он прикован к сталинской колеснице. Чем же он провинился? «Холодно. Жутко. Не хочется жить» — такова реакция Коллонтай на это известие, отраженная в дневнике.
Но утром она снова наслаждалась видами Альп, пила кофе со сливками и заказала еще одну, любимую с детства, ватрушку. Завтрак был деловой, обсуждалась программа текущего дня, оттого так невпопад был вызов Литвинова курьером советской делегации. «Пусть подождет», — отмахнулся Литвинов, но гостиничный бой был непреклонен: «Господина министра просили спуститься немедленно».
Литвинов вернулся через несколько минут с расшифрованной телеграммой в руках. «Открылась еще одна вакансия полпреда, — мрачно пошутил он, — любая страна на выбор. Нет ли желающих?» На этот раз «скоропостижно скончался» полпред в Эстонии Алексей Устинов. Тот самый Устинов, который в 1918 году отправился вместе с Коллонтай в Швецию через Финляндию и вместе с ней же застрял в балтийских льдах. «Продолжим завтрак? — спросил Литвинов. — У вас еще есть аппетит?»
«Следствие» по делу Канделаки тянулось полгода — срок редкий для тех времен. Когда речь шла о людях из самого близкого его окружения, Сталин не слишком спешил с завершающей «следствие» пулей. Все те, с кем Канделаки был дружен, родственники Сталина прежде всего, уже пребывали в лубянских камерах или ждали ареста. Канделаки был обречен хотя бы потому, что был слишком близок к тирану и знал то, что не должен был знать никто. По той же причине был так зверски уничтожен в Швейцарии порвавший с Москвой советский агент Порецкий-Рейс: он был в курсе тайных переговоров, которые вел Канделаки с гитлеровской верхушкой, и собирался предать их огласке.
Как это часто тогда практиковалось, вмененные в вину Канделаки факты частично имели место, но не содержали никакого предательства, поскольку он действовал по личному указанию Сталина. «Установил связь с фашистскими кругами в Германии…» Действительно, установил — встречался даже с самим Герингом, но отнюдь не по заданию «врага народа» Пятакова, а по заданию «отца всех народов» Сталина. И выгодный Германии торговый договор заключил, конечно, не по своей воле, а все по той же, по той же… За этот договор Канделаки сначала был награжден орденом Ленина, потом за него же — расстрелян.