Изменить стиль страницы

Неизменно восхищаюсь той мудрой внешней политикой, которую Вы проводите, Вашими, всегда блестящими, речами. […]

Примите мой сердечный привет и искренние пожелания успехов в Вашей ценной и большой работе».

Запись в дневнике: «Во внешнеполитической линии я очень боюсь узкого догматика Вышинского. Боюсь вреда, который он причинит своей жесткостью, непримиримостью, прямолинейностью».

«Глубокоуважаемый и дорогой Андрей Януарьевич.

[…] с неизменным восхищением читаю Ваши, как всегда, глубокие речи в ООН, они высоко поднимают престиж нашей социалистической Родины […]».

Запись в дневнике: «Если бы с момента окончания войны […] мы повели бы более гибкую, вернее «здравую», внешнюю политику, без натужно неумелых осложнений вопросов «юристами» [юрист в высшей дипломатии у нас был только один — Андрей Януарьевич Вышинский], мы могли бы оттянуть […] процесс вражды и реакции. Дипломатия в том и состоит, чтобы при неблагоприятной обстановке суметь извлечь для своей страны наибольшую пользу. Наша дипломатия с конца 1945 года шла по другой линии. Незнание психологии вождей других стран […] вот что вносило ненужные трудности, где их можно было избежать. «Юрист» — плохой дипломат».

Коллонтай не знала, что дипломатию Вышинского в ООН и вообще на Западе называли тогда ПРОКУРОРСКОЙ.

Все чаще приходили мысли о смерти. «Смерти никогда не боялась, — записала она в дневнике, — и не боюсь. Это неизбежно и естественно, а потому входит в круг задач человека. Но смертную казнь ненавижу даже больше войны». Эта запись сделана сразу после того, как Сталин перестал заигрывать с внешним миром, пересмотрел поспешно изданный свой указ об отмене смертной казни, и зловещие «тройки» заработали с новой силой, готовя давно ожидавшийся ренессанс Большого Террора.

Забвение давали только книги. Не беллетристика, не политические трактаты, а строго научная литература, уносившая мысли в другие эпохи. Но и другие неумолимо возвращали в свою…

«Я — в первом веке нашей эры, то есть в христианстве, — писала Коллонтай Татьяне Щепкиной-Куперник. Их разделяло всего несколько улиц, но преодолеть это расстояние своими ногами они обе уже не могли. — Это эпоха величия Рима цезаря Октавия Августа, палестинского царя Ирода и борьбы двух могущественных в те времена восточных народов — армян и парфян. […] Напрашивается много аналогий с нашим переходным периодом истории человечества […]».

Один за другим уходили из жизни «последние могикане» — Коллонтай «примеривала» их смерть на свою, пытаясь увидеть и свой конец, и свое «потом» уже ОТТУДА., ОТТУДА…

«Грустная потеря. Умер Лебедев-Полянский. Некролог положительный, но сухой. Нет ничего от имени партии, а он большевик с 1902 года. Неужели и обо мне ПАРТИЯ ничего не скажет в некрологе?»

«[…] Умер Литвинов. Мир опустел для меня. Лишиться такого большого человека и личного друга! Пусто… И больно…»

Она не добавила, что и на этот раз не было никакого некролога от ПАРТИИ. Да что там от партии — даже от «группы товарищей» не было тоже! Лишь «биографическая справка»…

Петенька умер еще в 1946 году — через год после ее возвращения из Стокгольма. Проводить его в последний путь она не могла — только верная Эми положила от ее имени на гроб букет красных гвоздик.

И все-таки жизнь продолжалась. Близилась «круглая дата» — восьмидесятилетие. Из секретариата Вышинского сообщили, что ее просьба уважена: министр разрешил отпраздновать юбилей в особняке на Спиридоновке, где не раз доводилось ей участвовать в переговорах и бывать на пышных приемах. Друзей, она знала, соберется немного — их вообще уже никого не осталось. Но придет кое-какая элита, придут из посольств — шведы, норвежцы, финны, мексиканцы, болгары…

Воодушевленная этой перспективой, Коллонтай рискнула обратиться к Молотову, который, как и Сталин, не ответил до сих пор ни на одно ее письмо, с просьбой дать указание журналу «Советская женщина» подготовить о ней юбилейную статью. Еще совсем недавно о Коллонтай взахлеб писали крупнейшие газеты и журналы разных стран, теперь она клянчила о статейке в журнале, который вообще никто не читал. Из секретариата Молотова позвонил не назвавший себя товарищ и звонким, молодым голосом разъяснил Коллонтай, что «по закону все вопросы публикаций решаются исключительно редколлегиями журналов», что «у нас, в Советской стране, существует свобода печати» и, стало быть, «ни ЦК, ни сам Вячеслав Михайлович не могут давать редакциям каких-либо указаний».

Несколько дней Коллонтай не могла прийти в себя. Потом написала письмо Майскому: «Глубокоуважаемый и дорогой друг Иван Михайлович, обращаюсь к вам не с письмом, а со своим завещанием. Посылаю весь мой личный архив — дневники, письма, записки и прочее. Товарищ Эми Генриховна Лоренсен знает, где находятся все материалы по моему архиву […]».

Таким образом, загадку укрытия ее бумаг от слишком любопытных глаз в Стокгольме можно считать раскрытой: были укрыты при участии верной Эми у кого-то из ее друзей. Теперь мы знаем у кого: в Швеции нашлись два ее письма по-немецки, адресованные Аде Нильссон, в которых Коллонтай просит укрыть свои «письма, заметки, дневники, все личные материалы» и передать их в Москву не раньше чем через десять лет после ее смерти. Они будут опубликованы, добавляла Коллонтай, «когда в Советском Союзе наступят подходящие времена».

Мысль о том, чтобы успеть устроить карьеру внука, не покидала ее. Владимир уже работал научным сотрудником института мировой экономики и международных отношений Академии наук, но и внук, и бабушка мечтали о большем…

«Глубокоуважаемый и дорогой Андрей Януарьевич.

[…] не могу не выразить Вам моего поздравления за совершенную Вами огромную ценную работу в Париже. Если сопоставить, что было год тому назад у наших противников и что у них имеется сейчас, нельзя не почувствовать, как успешно и целеустремленно ведется наша политика и сколько Вы в нее привнесли за это время. […] Вы себе не представляете, как москвичи с жадным интересом читали Ваши блестящие доклады в Париже. С искренним уважением и преданностью…»

Эти льстивые, абсолютно неискренние строки, адресованные человеку, которого она глубоко презирала, оказались последними в ее долгой и драматичной жизни. Через пять дней, не дожив трех недель до своего юбилея, Коллонтай умерла от сильнейшего сердечного приступа.

Как она и предвидела, на ее смерть в Советском Союзе откликнулась не ПАРТИЯ, а анонимная «группа товарищей», от имени которой было опубликовано миниатюрное траурное сообщение. Причем не в «Правде» — партийном органе, а всего лишь в «беспартийных» «Известиях». Тридцать газетных строк вместили в себя перечисление бывших дипломатических (только дипломатических!) должностей и еще две оскорбительные для ее памяти фразы. Первую: «…была в эмиграции и ПРОЖИВАЛА [ «проживала», а не делала все то, о чем рассказано в этой книге] в Англии, Дании, Норвегии и других странах». И вторую: «В последние годы не имела возможности принимать активное участие в работе».

Зато о кончине Коллонтай известили своих читателей едва ли не все крупнейшие газеты мира. «Бурная молодость, покойная старость» — под таким заголовком извещал об уходе Валькирии Революции один французский журнал. «Она играла, — отмечал журнал, — важную роль во время войны в этой нейтральной стране [то есть в Швеции], где встречались эмиссары воюющих держав и где предпринимались попытки к заключению сепаратного мира».

В тесном конференц-зале министерства иностранных дел устроили гражданскую панихиду. Скорбную речь держал ее самый заклятый друг Владимир Семенов. Все завершалось так, как и должно было завершиться по всем правилам социалистического реализма. Но кто и к кому мог бы предъявить какие-то претензии? Семенов напомнил, естественно, что она была первой в мире женщиной-послом. И что «на всех дипломатических постах, которые ей доверила партия, она отстаивала интересы Советского Союза». Никто не вспомнил что бывала она в оппозиции. Впереди несли ордена и несколько пышных венков. Вышинский, заручившись высоким согласием, определил для ее погребения самое почетное — «правительственное» — Новодевичье кладбище.