Изменить стиль страницы

Мой адрес: Berlin. W<est>. Passauerstrasse. 3. Bei d’Albert.

17 января 22 года.
С Новым годом.
6

Берлин. 28 февраля 1922 г.

Берлин. 28 февраля 22 года.

Милая, милая Елена Юльевна,

(пишу в постели, слегка больной) —

— милая, —

— с какою ласкою я хотел бы ответить Вам. Родная моя, мне близкая, — спасибо. На столе лежит Вам две недели неотправленное письмо; не отправил оттого, что не так оно написано; другое письмо разорвал. Так взволновало, обрадовало меня одно из Ваших писем, что на него хотел бы я ответить всей-всей полнотою души и всей-всей глубиною души; а полнота души моя — где? ущемлена душа; и ущемленные части ее — омертвели; лишь часть души бьется (у сердца); и — маленькая такая, детская: детскими ручками она протянулася к Вам, моя милая; вот — обнимет Вас; и руки — падают: что скажут на эту другие, еще ущемленные, в ущемлении омертвевшие части, когда омертвенье пройдет? Я хотел бы сказать полнотою души Вам на Ваше признанье: «Да! Да будет!»; но полноты души нет — нет давно; ущемлена она; помогите же расщемить мою душу, чтобы вся-вся она, а не живая лишь часть, тихо мне напевающая у сердца о Вас, — чтобы вся-вся она полнотою сказала: «Да будет!» И — да, время скажет: покажет, получит. Пока же — спасибо Вам.

Я хотел бы ответить Вам всей глубиною души, а глубина — замутненная; я вперяюся в душу; и под поверхностью вижу — завеса меня отделяет от происходящего во мне — там, в глубине. На поверхности — плещутся солнечно зайчики; светы и радости искры от Вашего милого, милого, ясного, откровенного мне письма; но может ли двинуться быстро навстречу полузакопанный заживо?; а таким ощущаю себя; пока не выкопаю себя самого, порабощенного в своих собственных неизреченных глубинах — ……Но помогите мне, милая, близкая! И не думайте, что какое-то «но» прозвучит Вам от строчек моих; это «но» есть сознание, что мне пора умирать. Если не верите этому, помогите мне жить; да и Вы и так помогли; Вы в тяжелые, страшные дни моей жизни в Берлине во мне ослепительно высекли «искру» радости, как осветили мне радостью последние дни в Петербурге, как тихо светили мне летом, как изумили весной при приезде (помните — я смотрел все на Вас в «Вольфиле»; и — не узнал, потому что другою, чем прежде, увидел: мне — радостной).

Так протянем с доверием руки друг другу: посмотрим, что выйдет. И да будет, чтобы то, что сейчас между нами, нам было б началом: поволимте продолжения.

Милая — Вы!

Вот и устал уже (голова кружится — болен); на днях еще напишу. А пока спокойной ночи; и — «баюшки-баю». Нежно Вас любящий

Б. Бугаев.

P. S. Passauerstr<asse> 3. III Stock bei d’Albert. Berlin. W<est>.

7

Берлин. 4 января 1923 г.

4-го января. 23 года. Берлин.

С Новым годом.

Милая, милая, милая

Елена Юльевна, —

— как же Вы не получили моего письма, посланного в ноябре, но написанного летом? летом не отослал, потому что оно затерялось в бумагах, а я думал, что послал; послал в ноябре, потому что Вы в воспоминании всегда — «солнышко»: и слова от «солнышка» летнего хотелось послать хмурой осенью. —

— Дорогая, любимая, милая: весь я сейчас протягиваюсь к Вам; хочу взять Вас за руки; и без слов смотреть Вам в глаза; вся Вы мне такая родная и близкая; ради одной Вас, кажется мне, я приехал бы; но… но… но… — тут начинаются не от меня зависимые задержки: надо до-издать, до-писать, до-думаться и до-ждаться своего определенного до конца отношения к Доктору; впрочем: Ефим Яковлевич[1128] Вам расскажет; —

— Хорошая, знаете ли, что я сейчас получил известие: Goetheanum сгорел — весь[1129]; об этом пишут немецкие газеты; мало вероятий, что это — выдумка: погибло единственное в мире здание! Я и не представляю себе, что они переживают; ведь жизнь многих была связана с «Bau»: Ася 7 лет жила им (меня бросила; и все из-за «Bau»; и вот оно — сгорело!). Не могу оправиться от этого известия (сгорело «Bau» в часы встречи нового года). Но чрез всю потрясенность этим событием, — я улыбаюсь Вам: солнышку, весне, жизни, душе, «человеку». Вы — мой друг: и да: будьте солнышком: нить, протянутая от души к душе, пусть станет веселою ёлочною канителью; дорогая моя, — не знаю, какие обо мне ходят слухи; всякие могут ходить; но дело не в слухах, а в человеке; как бы ни казались странными поступки человека, — но «человек» в поступках есть «человек»; надо обращать внимание не на «поступки», а на «поступающего»; о поступках могут говорить, а «поступающего» всегда игнорируют слухи; не знаю, какие они: что я много танцевал, был весел? Так это очень хорошо; что я много пил? Не хорошо: но если бы не пил одно время, было бы хуже.

Жить так, как живете Вы в Петербурге, — здесь жить нельзя; то, что у Вас «лекция Вольфилы», то в Берлине — отплясыванье фокстрота, т. е. нечто адекватное (но Вам, не проведшей 24 месяцев в Берлине, слова мои не понятны: никакого «вольфильства» здесь быть не может. Почему, — опять-таки не растолковать).

Деточка, знаете, как я встречал новый год? Встречал под Берлином, в Saarow’e, у Горького: было 6–7 человек, в том числе Ходасевич: Горький и присные напекли пельменей; ели, пили крюшон (много пили), пели песни, плясали (я вприсядку пошел), водили хоровод и отчаянно дурачились[1130]. (А… в это время… горел… Goetheanum!!)[1131].

____________________________

Не это: не о том; и не о Горьком, и не о слухах обо мне, и не <о> сгоревшем Goetheanum’e, а о Вас, Вас, Вас хочется писать; я не знаю почему, — но когда беру перо и собираюсь писать Вам, у меня с пера срываются такие нежные слова, к Вам направленные. Хочется затвердить —

— милая, милая, милая, милая —

— и этим словом заполнить всю страницу (несколько таких писем не отправил: испугался неожиданной бурности выражений). Вот и сейчас: залавливаю, может быть, слишком ласковые слова к Вам. И пишу — кратко, почти деловито и сухо: никогда не забываю Вас, никогда не забуду. Вы очень, ОЧЕНЬ нужны моей душе: протяните мне Ваши руки и возьмите мои протянутые руки — чрез все расстояние: и скажите мне что-нибудь ласковое-ласковое, чтобы запела душа моя; о, если бы Вы приехали в Берлин; или хоть… в Ригу; тогда я сделал бы все усилия, чтобы пробраться к Вам в Ригу: страшная потребность Вас видеть. Люблю всех, кого любил прежде: особенно Р. В. и Соню Каплун. Но первому писать трудно; второй, — но… нет-нет: как же писать, когда, чтобы тебя поняли, надо писать объяснительный трактат; моя жизнь во внешнем быту столь отлична от Вашей, что не напишешь; оттого и молчу. Не молчит только сердце: и оно хочет цвести Вам навстречу, —

— милая, милая, милая, милая.

Весь, всею душою, всем сердцем

Ваш Б. Б.

P. S. Мой адрес. Herrn Dr. Boris Bugaeff. Victoria-Luise Platz, 9. Pension Crampe. Berlin. W<est>. Deutschland.

Письма Андрея Белого к П. Н. Медведеву

Публикуемые документы позволяют составить определенное представление о характере «деловой» переписки Андрея Белого: стимулом к их написанию послужило предложение П. Н. Медведева, заведующего литературно-художественным отделом Ленинградского отделения Государственного издательства, напечатать воспоминания Белого, а основным содержанием стали родившиеся из этого предложения идея новой мемуарной книги, «На рубеже двух столетий», и обстоятельства ее написания и опубликования. Однако определение «деловые» в отношении писем Андрея Белого почти всегда оказывается достаточно условным: будучи вызваны действительно конкретными деловыми поводами, эти письма, как правило, выходят за рамки своих строго очерченных сюжетов и превращаются в свободный и непринужденный рассказ писателя о волнующих его проблемах, о своих житейских и творческих заботах, в рассказ, обрастающий подробностями, вбирающий в себя дополнительно возникающие темы и мотивы, равно интересные ему и его корреспонденту.

вернуться

1128

Е. Я. Белицкий (1895–1940) — заведующий отделом управления Петроградского совета в 1917–1922 гг., издательский работник, глава петроградского издательства «Эпоха»; муж М. Г. Каплун (сестры С. Г. Каплун). В 1922 г. приезжал в Германию, где встречался с Белым.

вернуться

1129

Гётеанум (или «Иоанново здание» — «Johannesbau») — антропософский центр в Дорнахе (Швейцария); в его строительстве Белый деятельно участвовал в 1914–1916 гг. Гетеанум (позднее называемый «первым Гетеанумом») сгорел в новогоднюю ночь 1923 г. Под воздействием этого события Белый написал статью «Гетеанум», в которой утверждал: «Это здание стоит в памяти как единственное осуществление нового архитектурного стиля, быть может, — грядущей эпохи; и во-вторых: ряд интимнейших моральных переживаний меня тесно связывает с его формами, как участвовавшего в некоторой степени в постройке на протяжении двух с половиной лет. <…> Мне здание это особенно близко; с ним связаны для меня несравнимые, может быть, самые значительные воспоминания жизни моей; здесь отчетливо я убедился, что есть коллективное творчество; здесь убедился я, что действительно существует конкретное братство народов» (Дни (Берлин). 1923. № 100, 27 февраля).

вернуться

1130

Во встрече нового года в Саарове (близ Берлина) у М. Горького кроме Белого и В. Ф. Ходасевича участвовали также М. Ф. Андреева, В. Б. Шкловский, К. М. Миклашевский, сын Горького М. А. Пешков с женой, художница В. М. Ходасевич и Н. Н. Берберова (тогда — жена В. Ф. Ходасевича), сообщающая в воспоминаниях: «У меня долго хранилась одна фотография — это была встреча Нового, 1923 года в Саарове. На фоне зажженной елки, за столом, уставленным закусками, стаканами и бутылками, сидят Горький, Ходасевич, Белый, все трое в дыму собственных папирос, чувствуется, что все трое выпили и напустили на себя неподвижность. Слева, сложив руки на груди, очень строгая, в закрытом платье, М. Ф. Андреева, Шкловский, беззубый и лысый, чье остроумие не всегда доходило в этом кругу, актер Миклашевский, снимавший группу при магнии и успевший подсесть под самую елку и оттого полупрозрачный, Максим, его жена, Валентина Ходасевич и я, размалеванные под индейцев. Негатив был на стекле, и Горький, когда увидел фото, велел разбить его: фотография была „стыдной“. Единственная уцелевшая карточка была выкрадена из моего архива — она, может быть, еще и сейчас гуляет по свету» (Берберова Н. Курсив мой. Автобиография. М., 1996. С. 232).

вернуться

1131

В мемуарно-аналитическом очерке «Почему я стал символистом и почему я не перестал им быть во всех фазах моего идейного и художественного развития» (1928) Белый свидетельствует: «В минуты пожара я был в Сарове (под Берлином) у Горького; мы сидели в бумажных колпаках (немецкий обычай) и благодушно беседовали; комната была увешана цветною бумагой; вдруг — все вспыхнуло: огонь объял комнату; бумага, сгорев, не подожгла ничего; странно-веселый вспых соответствовал какому-то душевному вспыху; мелькнуло какое-то будущее (в то время „Гетеанум“ пылал); я вернулся 3 января в Берлин; и там узнал о пожаре» (Белый Андрей. Символизм как миропонимание. М., 1994. С. 482).