– Сказал про таких Вождь: с нами, а не наш! – сплюнул матрос – если товарищ свой, так я за него жизнь отдам, если враг или шкура какая – тоже все ясно: в расход! А такие вот, кто вроде и за нас, и воюет честно, и даже геройское что может совершить – а все одно, не за идею нашу, а за пользу собственную, за интерес? По мне, такие самые опасные – потому как не распознаешь сразу! А как прижмет – предадут!
– Ты это полегче, флотский! – неодобрительно ответил кто-то – а как же социальная справедливость, как Вождь сам обещал?
– Это какая ж справедливость? – сразу вмешался товарищ Итин – как прежде, за сколько подлостей, сколько милостей? Вот ты, товарищ, недоволен, что жену на торф – чем, по заслуге, к морю на отдых, как прежде господа гуляли! А чем топить зимой будем? Заняты все, кто на фронте, кто в тылу, от нетрудового элемента, интеллегентов всяких, проку мало – мрут лишь без пользы, как мухи. Значит, или снова мерзнуть, или мобилизовать семьи! И не торгуясь – что голод, холод, нормы непосильные: не по найму – на себя, на республику трудовую! Справедливость коммунистическая – это когда нет слова такого "я", а лишь "мы", всегда и везде. Мы – а ты лишь часть его малая. И что для нас всех хорошо – тебе больше и не надо. И это – самое трудное: за души людские биться, врага внутреннего в себе огнем выжигать. Почему крестьянин пролетариату – лишь союзник? Потому что рабочий привык, что один он лишь винтик малый, а вместе со всеми – деталь могучей машины. А крестьянин – о своем мечтает: хоть клочок земли, да мой. После победы – легко будет заводы построить, фермы и трактора…
– Построим! – сказал матрос – помню, как под Июль-Коранью мост взорванный строили, по горло в ледяной воде, чтобы эшелоны к фронту. И ведь сладили – за трое суток всего, а инженера говорили, по науке – три недели!
– Построим – сказал Итин – но главное, людей надо будет построить по-новому. Чтобы и в деревне все были вместе, как на заводах – коммунистические хозяйства общие, комхозы. Сумеем сделать так – и мужики все эти душой все за нас будут, искренне хлеб нам понесут, последний – от себя отрывая. Сейчас у нас пролетариата от общего населения – сколько-то процентов, а будет – все сто. Тогда – вперед легко и без остановки пойдем, как поезд по рельсам. И те, кто сегодня живы, коммунизм увидят – не через тысячу лет, а через двадцать, тридцать, пятьдесят. Тогда – простятся нам все жертвы наши сейчас.
Все молчали. Закат уже погас, и звезды горели в небе, как золотые яблоки. Высокое небо казалось совсем близким. От нагретой за день земли шло приятное тепло. Переливалась река. Костер отбрасывал мечущиеся тени. Все молчали – потому что после таких слов уже нечего было сказать.
– Смотрите, там еще костер – вдруг сказал кто-то – там, за рекой вдали.
Все всмотрелись: в далекой степи упавшей наземь звездой мерцала красная точка. Несколько бойцов, взяв винтовки, скрылись в темноте – разведать. Разговор отчего-то угас; все поглядывали на ставшую вдруг чужой степь, придвинув ближе оружие и занявшись обычными делами – ужином, починкой снаряжения. Кто-то торопливо доедал обед, кто-то, придвинувшись для света к костру, писал письмо, надеясь отослать завтра на станцию с обозом. Товарищ Итин сидел у костра и смотрел в пламя, о чем-то задумавшись. Гелий был рядом; впервые за поход вышло, что он с товарищем Итиным остался будто наедине.
– Товарищ комиссар! – решился наконец Гелий – я все думаю, как становятся такими, как вы. Может быть, вы как у Гонгури, из времени другого, из будущего нашего светлого – чтобы нам дорогу указать? Вы даже писем не пишете – будто нет у вас здесь никого…
– Вы у меня есть! – усмехнулся товарищ Итин – целая сотня, за кого я сейчас в ответе. А вернусь, так будет еще побольше! Потому как если прежде было, выше чин, больше благ – то сейчас, чем выше тебя поставили, тем за большее ты отвечаешь, и тяжелее цена, если выйдет ошибка!
– А все ж, товарищ комиссар! – не отставал Гелий, сам удивляясь своей смелости – как коммунизму научиться, чтобы таким как вы стать? Чтобы в тебе все правильно было, чтобы без сомнений – в новую жизнь?
– Не научишься! – решительно ответил комиссар – потому как любая учеба, это лишь для ума. Конечно, дураком быть не надо, и ум очень даже вещь полезная – да только при совести и сознательности он должен быть, как военспец штабной. Ты жизнь правильно проживи – тогда настоящим человеком станешь. Когда вспоминать будешь – каждым днем прожитым гордясь. Ты вообще откуда, родился где?
– Из Зурбагана – ответил Гелий – да только переехали мы оттуда, как война началась…
– Бывал я там, не раз – сказал Итин – литературу нелегальную мы возили, от товарищей из порта. Хороший город, красивый – жаль, что пока под врагом, но ничего, недолго уже. А я из питерских.
– Не бывал – огорчился Гелий – читал много, все посмотреть хотел. Отец мне про Питер рассказывал…
– Посмотреть хотел? – усмехнулся товарищ Итин – музеи, театры, фонтаны и прочие золотые купола? Эх, малый, из Питера я, да не из того. И набережной с мостами – считай, и не видел. В те времена прежние, в местах всяких, написано было, "рабочим и с собаками вход воспрещен" – как неграм американским! А на Невский, где дворцы и фонтаны, рабочему парню даже в праздник было нельзя – чистые все, сразу нос кривят, хамским духом запахло! И городовой тебя – в кутузку! Или "сиреневые" из охранного – им даже на улице попасться, это хуже, чем волкам в лесу! Заводы все – по окраинам стояли, вроде как и не город совсем. Наш был – за южной заставой, между железной дорогой и царскосельским трактом – рядом еще вагонный завод, электромашинный, обувной, авторемонтный, и еще несколько фабрик поменьше. Если по тракту вперед с версту – там за каналом обводным уже сам город, кварталы доходных домов, а дальше были все эти проспекты и театры – да только не для нас: это господа лишь катили мимо на загородные дачи.
Отец говорил – в деревне жить лучше. Воздух свежий, простор, дома с огородами по холмам раскинулись, лес рядом. Любил отец рассказывать, как мальцом коней гонял в ночное на луг: кони пасутся, а он окуней рыбалил. А у нас – все в тесноте, и по гудку. Казармы рабочие снаружи громадные, в два этажа – а внутрь зайдешь, теснота хуже, чем в третьеклассном вагоне. Нары в четыре яруса до самого потолка, проход между ними, только протиснуться, печка железная в углу, сундучки рядами – вот и вся меблировка, здесь же портянки сохнут, вонь, духота, лампа еле коптит. Кто семейные – те лишь занавеской огородясь. Бывало и порознь – он с вагонного, она с обувной, в своих казармах живут, лишь по воскресеньям встречаясь – но если с детьми, то обычно дозволялось вместе. Я с мамкой спал – а как подрос чуть, так на полу, под нарами родительскими. Отец приходил поздно, усталый. А мать все кашляла, болела, пыли у станков наглотавшись. Я – с десяти лет уже в цеху, подсобничал и ремеслу учился. С шести утра до восьми вечера, четырнадцать часов, только уснешь – уже гудок фабричный ревет. Первый – вставать, второй – выходить, третий – на месте всем быть. Опоздал – штраф, с мастером поспорил – штраф, без дела стоишь – штраф, прежде вечернего гудка работу бросил – штраф. Если второй за неделю – в двойном размере, третий – в тройном; бывало и вовсе, человек ничего не заработал, а должен остался – весь заработок так уходил. Хотя, без дисциплины нельзя – когда машину сложную делаем, один дурень или ротозей запросто может весь труд общий, в брак пустить!
И трубы над нами заводские. И дым из них тучей – солнца не видать. Даже травы зеленой у дома не было – от копоти сохла. Трактир у заставы – вот и все развлечение. В день воскресный – сон до обеда, затем гитара в руки, брюки клеш, штиблеты парадные начистить, и туда – песни петь, водку пить, с девчатами плясать, или морды чужим бить, с вагоннозаводскими мы часто дрались на кулачки, стенка на стенку. И щеголям городским к нам лучше не заходить – карманы вывернем и морду разобьем; однако не до смерти, не звери же мы, просто не любили чистеньких; и не было у нас никакой банды тайной и всесильной, "Черной руки", что за всем стоит, как в романах про сыщика фон дорна – продавал книжки лоточник у трактира, по гривеннику за штуку, парни наши охотно про сыщика брали, а девчата про любовь.