Так так было уже темно, она предложила Фене переночевать.

— Завтра чем свет выйдешь, по холодку дойдешь.

Поужинали, легли. Лампу хозяйка потушила, а лампадка попрежнему горела ярким бестрепетным светом.

Феня постелилась на скамью под окном, невдали от занавески, за которой легла на огромную, взбитую чуть не до потолка перину хозяйка.

От усталости или от непривычки спать на новом месте, а может быть и от волнения, с которым она подходила к этому домику, одиноко стоящему на лесной высечке вдали от жилья, Феня не могла заснуть. Хозяйка тоже не спала — вероятно, бессонница бывала у нее.

Мало-по-малу разговорились, и Феня слово за слове рассказала всю свою жизнь и расплакалась.

Хозяйка долго молчала, наконец отозвалась из-за занавески:

— Уйти бы тебе…

— Куда уйдешь-то? Земля не расступится, и в небо не улетишь…

— Как куда — в город… В прислуги поступишь — милое дело… Есть такие места, где и работой не неволят и жалованье хорошее платят. Хорошие места есть.

— Где его достанешь, хорошего-то места?.. Мужичка я как есть, темный человек.

— Поспрошать надо… У меня вот тоже знакомые есть. Захарий Иваныч такой, в роде как контора у него… Только что он больше в Черное море посылает, здесь не ставит… В Одесту, еще куда там… А жизнь хорошая, пища добрая…

Она вдруг оживилась и завозилась на кровати, так что она заскрипела.

— Ходить будешь, как барыня, платье на тебе шелковое, господа разное уважение делают…

Феня не совсем понимала, какие это места в Одессе дает неизвестный ей Захарий Иванович, на которых ходить можно в шелковых платьях, и господа уважение делать будут. Но мысль о том, чтобы уйти и избавиться от темной тяготы своей жизни в деревне, ей нравилась.

— Это хорошо бы! — мечтательно протянула она.

— Ты подумай! — подхватила хозяйка, — чего тебе тут в навозе копаться? А как надумаешь, да скинешься, так и приходи… Я тебе и письмо, и денег на дорогу дам, слышишь!..

— А поможет? — не отвечая на вопрос, спросила Феня. Она говорила о бутылочке с темной, отвратительной на вкус жидкостью, которую дала ей знахарка.

— Как рукой! Что ножом отсечет, он-то и выпадет оттудова…

— Это, значит, жилочки перервутся?

— Ну да, жилочки… Говорю, как рукой вынет… А там и приходи… И письмо, и деньги — все дам, я добрая!..

— Ладно, подумаю…

Они замолчали. Чуть потрескивала лампадка, шуршали за приклеенной возле образов картиной „Ступеньки жизни человеческой“ тараканы…

Феня стала дремать.

V.

Осень прошла быстро, хотя и мучительно. Феня ходила с далеко выдавшимся вперед животом, и когда показывалась на улице, мальчишки строили ей рожи и кричали вслед бранные слова. Ходить, работать, вообще двигаться было трудно, потому что не было на всем теле ни одного такого места, которое не болело бы или не ныло. А сон ночью был прерывист и короток, потому что никак нельзя было найти такого положения, в котором можно было бы лежать спокойно. А чуть ляжешь неловко — он забунтуется, закружится, и холодная тоска давит грудь.

Надо было работать, пошла молотьба — вставали ночью и шли на гумно, и били тяжелыми цепами желтую, чуть светившуюся под тусклым фонарем солому. И так двигаться было трудно, а тут еще надо поспевать, не опаздывать, не сбивать правильного дробного темпа работающих нескольких разом цепов.

Временами Феня впадала в отчаяние и доходила до какого-то полузабытья, в котором трудно было понять, что настоящая жизнь, и что кошмар.

В черную ночь лежала она с открытыми глазами, с остановившимся ужасом в душе, и ей казалось, что это уже было когда-то… Такая же черная, липкая тьма, и холод в душе, и длинная, бесконечная дорога.

Она напрягала зрение, вглядывалась во мрак и ждала — вот-вот вспыхнет далекий свет и загорится бриллиантовой струящейся звездой. Но ничего не было. И только тот, что был внутри ее, внезапно и резко двинувшись, острою болью заставлял вскрикнуть.

На печи шуршал твердым, закаленевшим от постоянного жара кожухом переселенный из пуньки с наступлением холодов старик и кряхтел. Он тоже не спал по ночам, потому что дремал целый день.

— Не спишь? — шептал он тихо, чтобы не разбудить спавших тут же в избе Мишку и старуху.

— Все неловко, все болит, сна нет, Господи! — жаловалась также шопотом Феня. — Что за горе такое — покою нет ни днем, ни ночью…

Ей становилось жаль себя, и она скулила, как выброшенный темною ночью щенок.

Старик слушал ее причитанья и спрашивал:

— А который месяц то?

— Седьмой… Говорила знахарка на пятом конец будет — обманула, подлая…

— Так, так, седьмой, — повторял старик и хрипел, с трудом вбирая густой нечистый от сна уставших рабочих людей воздух; — ты терпи… Такая доля человечья, это чтобы терпеть, значит, и долго терпеть… Рыба мечет икру, выбросила — и забыла, и думушки ей нету… Тоже вот заяц, либо иншая зверушка какая — Родила, обогрела, выкормила и забыла… А человеку и в беспречь мука: и носи, и роди, и корми, и выращивай… А вырастила — опять мучения принимай: да не занемог бы, да не испортился бы, не сбаловался, не помер… А там солдаты, али в работу, да голод, да страх… Конца краю нет…

Феня слушала его, чувствовала твердые, похожие на удары сердца толчки внутри себя и шептала:

— Проклятый, проклятый, проклятый…

Зима в этом году запоздала — и долго стояли крепкие, сухие и гулкие заморозки, голубым стеклом сковывавшие лужи на черной земле, холодным ветром гонявшие черные мертвые листья и ночами потрескивавшие звонко и неожиданно.

Земля гудела, как чугун, и далеко слышно было тарахтевшую на дороге телегу, и воздух был чист и прозрачен, как стеклянный.

Тот год был урожайный, и деревни повеселели, и много было свадеб. В громадных просторных телегах, на дымящихся всклоченной потной шерстью лошадях, с цветами и лентами на дугах, сами пьяные и веселые, грохотали по деревне поезжане, орали песни и смеялись. И то и дело за столом старуха сообщала:

— Сегодня Машку Пегареву пропили… Ударили по рукам и попу гуся послали… — И смотрела на Феню злобно, тая в душе темную месть. А то приходила откуда-нибудь и рассказывала:

— А у Бажонковых-то веселье идет!.. Сына второго женит, Степана-то — чего-чего не наготовлено!.. Водки одной четыре ведра выставил, нетель у Спиринских прасолов купил — страсть!..

И эти отрывочные, мелькающие вести бередили старую больную злобу. Это было совсем не то, что у Фени — какая-то другая, чистая и опрятная жизнь, в которой все размеренно и хорошо, все приятно и весело.

Уже умерли для нее тихие зори и таинственный сумрак тайных ожиданий девичества, уже разломана была глубоко хоронившаяся мечта, что все пройдет и все выйдет, может быть, хорошо… Придет Яков и возьмет, и простит, и забудет… Уже не было жизни у ней, а были слезы, горе и обида… Но жило еще где-то сознание испуганности, беспричинности своих страданий, потому что Машка Пегарева также спала с парнями в овинах за сеновалом, и ей ничего… Выходит замуж и заживет крепкой обстоятельной жизнью…

— Проклятый, проклятый, проклятый!.. — шептала она, чувствуя, как твердое и чужое тело больно упирается ей в сердце и мешает дышать.

Зима пришла разом. Разом выпал глубокий снег, закрутил, завертел вьюгой, засыпал дорогу, сорвал с хлева не по-хозяйски прилаженную солому, засыпал ворота и калитку, так что на следующий день надо было отгребать лопатой. И успокоился, толстым и твердым пластом залегши на реке, в поле, в лесу.

Вставало солнце — яркое и холодное, и огромной прозрачной тишиной проходил день над скованной морозом землей — белой и прекрасной, как невеста в гробу. Садилось за синюю полосу леса, и лиловые сумерки вставали с белых полей, шли приближающейся ночью, расплывались, густились… И ночь вступала бархатной глубиной неба, смотрела тысячью живых вздрагивающих звезд и чутко, внимательно ждала.

В такую ночь Феня почувствовала, что оно пришло.

Было тихо кругом и темно, и только в окна грустно и таинственно смотрели золотые звезды. Спал даже старик на печке.