Изменить стиль страницы

Смех, разрушающий страх, представляет собой величайшую угрозу такой покорности[396]. Хорхе ссылается на авторитет Правила св. Бенедикта, запрещающего смех, и считает, что этот запрет должен быть законом христианской жизни в целом. Смех следует запретить, потому что он способен вывести воображение из подчинения. В «Имени розы» спор об универсалиях сводится к спору о более коренном вопросе — смеялся ли Христос[397]. Исторически не самый важный вопрос для средневековой мысли становится центральным для Эко, поскольку спор об универсалиях у него представлен как столкновение авторитарного ультрареализма и номинализма, т. е. страха и смеха. Хорхе — этот закулисный руководитель библиотеки, монастыря и действия в романе — олицетворяет средневековье, и его ненависть к смеху ведет к разрушению этого мира[398]. «Иконой» средневекового христианского мира оказывается тот, кто ненавидит смех и философию; саморазрушение средневековья неизбежно, поскольку он — Хорхе — есть Антихрист. Но если Хорхе олицетворяет собой средние века, то монастырь символизирует средневековый христианский мир. И действительно, авторитарная позиция Хорхе более сильна, чем власть аббата; слепой Хорхе оказывается одновременно и хранителем и разрушителем библиотеки. Вполне очевидно, что монастырь, а не университет в роли обобщенного образа средних веков соответствует современному восприятию этого периода. По-видимому, взгляд Эко на этот исторический период весьма близок такому представлению. Это подтверждается тем, что за разрушением монастыря в романе следует всеобщая катастрофа и закат средневековья: после пожара все персонажи скрываются в изгнании или погибают, в том числе и Вильгельм, который умирает во время великой чумы. Адсон не умирает, но удаляется в свой монастырь, чтобы провести остаток дней в томлении о смерти, в отрицании мира и мистицизме. Намеренно или нет, но историческая эрудиция Эко оказывается ангажированной общепринятым представлением о средних веках как о темных веках.

Однако в романе Эко содержится и нечто большее, чем общепринятое представление о средневековье. Автор демонстрирует теоретическую возможность избежать саморазрушения средневекового христианского мира и объясняет, почему — при безудержном стремлении церковной иерархии к власти — крушение было практически неизбежным. Устами Вильгельма Эко признает, что нищенствующие ордена давали пример примирения между Богом и миром, равновесия между созерцанием и действием, между верой и разумом[399]. Однако эта гармония не могла долго удерживаться, поскольку, как только св. Франциск был официально признан церковью, с помощью францисканцев был произведен раскол в движении нищенствующих. Так, францисканцы в руках церкви стали инструментом разделения призванных и отвергнутых, что усиливало власть авторитета над воображением большинства.

Поскольку все, кто претендует на способность определять, что есть истина, являются реалистами — ультрареалистами или умеренными реалистами, — Эко приходит к отождествлению всякого реализма с авторитаризмом. В отношении универсалий реалисты утверждают, что они могут определить объективный критерий истины; следствием этого оказывается отвержение всякого, кто не принимает такой критерий. У Эко реалист обязательно награждает всякого несогласного ярлыком ереси, поэтому отсутствие в романе представителей умеренного реализма и неавторитарного реализма оказывается оправданным: всякое определение, которое не считается искусственным или временным, является инструментом власти и разделения. Всякое различение между истинным и ложным, претендующее на то, что оно основывается на независимом и вечном критерии, всегда ведет к разделению призванных и отвергнутых, и, таким образом, всякое объективное различение между истинным и ложным ведет к господству власти и авторитета. Адсон противостоит этой позиции, высказанной Вильгельмом; он утверждает, что следствием позиции Вильгельма является признание того, что истину невозможно отделить от лжи. Однако Вильгельм, в отличие от Абеляра и Оккама, предпочитает оставить рассуждения об истинном и ложном, для того чтобы положить конец господству авторитаризма.

Ранее Франциск уже пытался положить конец этому исключению «отверженных», но он столкнулся с неразрешимой дилеммой: либо остаться вне церкви и тем самым еще резче обозначить разницу между принятыми и отверженными, либо войти в церковь и этим внести новый вклад в различение своих и чужих[400]. Поэтому причиной ереси по существу является сама церковь, а в конечном счете всякая реалистическая позиция в отношении универсалий[401]. Мучительный выбор Франциска показывает, что сопротивление реалистическому пониманию универсалий есть моральный императив[402]. Всякая реалистическая позиция в отношении универсалий морально неприемлема, поскольку для нее какая-то позиция и, следовательно, какая-то группа людей, всегда оказывается за пределами естественного. Нетерпимое отношение к гомосексуализму среди монахов демонстрирует то, как определения допустимого, даваемые реалистической позицией, приводят к устранению неугодных и безраздельному господству. Можно оплакивать гибель библиотеки и всего замечательного, что хранил монастырь, но нет жалости к Хорхе и авторитаризму, которые сами обрекли себя на гибель.

Однако Эко прекрасно понимает, что свою цену следовало заплатить и за ту моральную чистоту, которой так и не достиг Франциск, за моральную чистоту постмодернизма. Единственное философское разрешение этой дилеммы, согласно которой реалистическое утверждение универсалий необходимо ведет к исключению и преследованию какой-то группы людей, возможно только путем снятия самого вопроса: следует перестать задавать метафизические вопросы и довольствоваться наукой как средством решения утилитарных задач[403]. Безусловно, сведение метафизических вопросов к вопросам языка и обращение к чисто практическим задачам кладет конец спору об универсалиях, выбор делается в пользу номинализма. Но если понимание того, что замалчивание метафизических вопросов наносит философии какой-то урон, и не лежит на поверхности, то главный герой Эко готов признать данную проблему[404]. Совместима ли бесконечная множественность, утверждаемая номинализмом, с естественными науками? Вильгельм сомневается в этом: мир не ограничивается тем, что способен объяснить номинализм, и даже тем, что описывают естественные науки. Заявляя, что Франциску не удалось разрешить вопрос, как принять отверженных в церковь, не приведя к новому исключению кого-то, Вильгельм вынужден признать, что перед ним неотвратимо стоит другая дилемма: номинализм не в силах примирить абсолютную индивидуальность реальности с универсальностью науки[405].

Итак, в «Имени розы» человек поставлен перед выбором между двумя непримиримыми группами ценностей: между Богом и миром, верой и разумом, созерцанием и действием, универсалиями и единичностями. Средневековье выбирает первое, современность и постмодернизм — второе. Превосходство современности и постмодерна над средневековьем основывается на положении о том, что реалистическая трактовка универсалий неизбежно ведет к исключению кого-то из сообщества. То, что в средневековье присутствует авторитарное мышление, не вызывает сомнений; следует даже признать, что реалистическая позиция в отношении универсалий постоянно испытывает соблазн пойти по этому пути. Однако весьма сомнительно, что такая позиция отражает существо средневековой философии. По крайней мере до XIV столетия основные интеллектуальные усилия в латинском христианском мире были сосредоточены на достижении гармонии между требованиями разума и веры, между Богом и миром, созерцанием и действием, универсалиями и единичностями. Другими словами, средневековье было в основном озабочено обеспечением согласия между теми двумя сторонами, которые Эко настойчиво старался разделить. Университет есть та институция, которая возникла из стремления к синтезу, и авторитаризм Хорхе чужд этой общей тенденции сочетать утверждение мира, разума, действия и единичности с утверждением Бога, веры, созерцания и универсалий. То, что средневековый мир готов был принимать вплоть до XIV в., гораздо шире, чем то, что заставляет его принимать Эко, вооружая его принципом отрицания формы и естественного порядка. Действительно, средневековье было авторитарным в той мере, в какой авторитет отказывался признать доступность формы человеческому разуму. Но умеренный реализм как раз и представлял средство от этого: самым ясным и самым нерушимым пределом господству абсолютного и тиранического авторитета является человеческая природа — вечная, неизменная, общая для всех индивидуумов в отношении их мнений или действий.

вернуться

396

«Пустоловие и смехотворство неприличны вам! (uerba uana aut risui apta non loqui)»…

Я [Хорхе] услышал, как смеются над тем, что достойно осмеяния, и призвал братьев помнить правило нашего устава.

вернуться

397

«[Хорхе] И Иоанном Златоустом сказано, что Христос никогда не смеялся!»

«Ничто в его человечьей натуре ему не мешало, — возразил Вильгельм. — Ибо смех, как пишут богословы, присущ человечеству».

«Хоть и мог, однако не писано, чтоб смеялся», — решительно прервал его Хорхе цитатой из Петра Певца.

вернуться

398

«Это была самая большая библиотека христианства, — сказал Вильгельм. — Сейчас, — продолжил он, — Антихрист, должно быть, действительно возобладает, потому что нет больше знаний, чтобы от него защищаться. Впрочем, сегодня ночью мы уже смотрели ему в лицо».

«Кому в лицо?» — ошеломленно переспросил я [Адсон].

«Хорхе. В этом лице, иссушенном ненавистью к философии, я впервые в жизни увидел лик Антихриста. Он не из племени Иудина идет, как считают его провозвестники, и не из дальней страны».

вернуться

399

«[Вильгельм] Потому-то города и городские власти благожелательно отнеслись к скитальческому монашеству и к нам, францисканцам; мы представили им возможность гармонично уравновесить народную потребность в покаянии с потребностями городской жизни, соотнести нужды церкви с нуждами купечества, озабоченного только торговлей…»

«[Адсон] И таким образом было установлено равновесие между любовью к Господу и любовью к хозяйству?»

«Нет. Борьба за нравственное перерождение постепенно была подчинена воле церкви и введена в нормальные пределы — в пределы ордена, позволенного папой. Однако то, что бушевало и билось под спудом, никакими пределами себя не ограничивало и выплескивалось любыми способами. Сегодня в виде движения флагеллантов, не вредных ни для кого, кроме себя. Завтра в разгуле вооруженного восстания — например, восстание брата Дольчина. Послезавтра в богохульных ритуалах — вспомни, что рассказывал Убертин о монтефалькских братьях…»

«Но кто же был прав, кто оказался прав, кто ошибался?» — в отчаянии перебил я его.

«Все были правы, все ошибались».

«Хорошо, ну а как же вы сами, — закричал я ответ уже с каким-то яростным вызовом, — почему не говорите, на чьей вы стороне, на чьей стороне истина?»

Ответом Вильгельма было молчание. Не говоря ни единого слова, он медленно поднял и стал разглядывать на свет обрабатываемую линзу. Наконец он опустил руку, навел линзу на железное точило и спросил меня:

«Что это?»

«Точило. В увеличенном виде».

«Что ж. Самое большее, что в твоих силах, — это смотреть как можно лучше».

вернуться

400

[Вильгельм] Прокаженные вышвырнуты из общества, они хотели бы и здоровых утащить за собой. И чем более явно их отторгают — тем они становятся злее; чем более злыми их считают, похожими на стаю лемуров, ищущих всеобщей погибели, — тем сильнее они отторгаются. Святой Франциск это понимал, поэтому с самого начала отправился к прокаженным и жил среди них. Народ Божий можно изменить, только если вернуть отторженных.

вернуться

401

[Вильгельм] Франциск пытался всех отверженных, кто хотели бунтовать, воротить в круг народа Божия. Чтобы спасти стадо, надо было воротить отверженных. Должен сказать с огромным сожалением: Франциску это не удалось. Чтобы вернуть отверженных, надо было действовать изнутри главенствующей церкви, надо было быть признанным ею; признанное церковью, новое учение образовало новый монашеский орден, а новый монашеский орден составил собою новый замкнутый круг, за границами которого остались новые исключенные.

вернуться

402

[Вильгельм] Любая ересь — это вывеска изгнанничества. Поскреби любую ересь, и увидишь проказу. Любая борьба с ересью предполагает именно эту цель: заставить прокаженных оставаться прокаженными.

вернуться

403

См. прим. 22 к предыдущей лекции.

вернуться

404

«[Вильгельм] Только чтобы верить в это, следует предполагать, будто простецы ближе нас к истине именно по той причине, что обладают непосредственным частным знанием; следовательно, надо считать, что непосредственное частное знание — самое главное. Однако если самое главное — это непосредственное частное знание, как же придет наука к воспроизведению тех универсальных законов, благодаря помощи которых и через осмысление которых добрая магия становится действенной?»

«Вот-вот, — отозвался я [Адсон]. — Как она придет?»

«Не могу тебе сказать. Немало я спорил об этом в Оксфорде с моим другом Вильгельмом Оккамским, который теперь в Авиньоне. Он заронил в мою душу тысячи сомнений. Ибо если нам исходить из посылки, что истинно только непосредственное частное знание — тот факт, что однородные причины приводят к однородным последствиям, становится почти недоказуемым».

вернуться

405

[Вильгельм] Всякий использующий целебные травы неоспоримо знает, что всякий раз одно и то же зелье оказывает на одного и того же пациента, если он всякий раз одинаково предрасположен, совершенно одинаковое действие, и поэтому любой использующий лекарства может вывести теорему, что каждый отдельный пучок травы определенного вида годится от лихорадки или что каждое отдельное стекло определенного вида в определенной мере помогает ослабевшим глазам. Наука, о которой говорил Бэкон, несомненно должна строиться на подобных теоремах. Обрати внимание: на частных теоремах, а не на общих положениях. Любая наука должна опираться на теоремы, теоремы должны исходить из строгих посылок, а посылки — отображать частные связи вещей. Понимаешь ли, Адсон… Я вроде бы обязан верить в правомочность моих теорем, ибо я их вывожу из наблюдений непосредственного частного опыта; но, веруя в них, я неминуемо признаю существование общих закономерностей. Однако о них-то говорить я не имею права, так как уже само предположение о существовании общих закономерностей и заранее заданного порядка вещей приводит нас к выводу, что Бог — пленник этого порядка, а между тем Бог — это вещь до такой степени абсолютно свободная, что, если бы он только захотел, одним лишь напряжением своего хотения он переменил бы мир.