Изменить стиль страницы

Последнее предложение романа ясно говорит о том, что роза остается только в языке. Это недвусмысленная аллюзия на Абеляра, который добавил к трем вопросам Порфирия об универсалиях четвертый вопрос о том, остается ли у универсалии значение в том случае, когда она уже не отсылает ни к какому существующему предмету. Не совсем ясно, что имеется в виду под розой в этом последнем предложении, однако на этот счет есть два предположения. Первое: роза — это средние века в целом и, в частности, те установления, в которые Адсон верил, например бенедиктинское монашество. Второе значение не вызывает сомнений: это та девушка, с которой Адсон имел краткую, но незабываемую связь. К концу повествования ни одна из этих реалий уже не существует: монастырь и то, что он символизировал, разрушены, а девушка погибла. Роза символизирует все, что Адсон любил в этом мире. Но все, что он любил, уничтожено, и поэтому он жаждет смерти. В конце романа не остается практически ничего: розы нет ни в языке, ни в реальности. Роза исчезла не только из реальности, поскольку от монастырской библиотеки остались только жалкие остатки, т. е. слово, которое монастырь был призван сохранять, было утеряно. Вспомним также, что Адсон никогда не знал имени той, которую он любил. Абеляр полагал, что смысл несуществующей реальности может быть сохранен в языке, но Адсон потерял свою розу и как слово, и как реальность. Бесспорная истина номинализма — язык способен организовывать реальность и давать ей смысл — приводит Адсона к нигилизму, поскольку у него нет ни слов, ни смыслов, которые могли бы упорядочить ту реальность, с которой ему пришлось столкнуться. Все что остается — это записанный им рассказ, однако сам он не способен объяснить даже то, что он написал: он не может придать форму ни природе, ни собственному творению.

Точки соприкосновения романа с номинализмом Оккама видны прежде всего в образе Вильгельма, а также в начале (заглавие) и в конце (последнее предложение) романа. Мы встречаемся и с многочисленными аллюзиями на философию Оккама, например на его знаменитую «бритву»[368]. Однако не менее часты и намеки на номинализм Абеляра. Помимо аллюзии на «Логику для начинающих» в последнем предложении, описание универсалии как смутного образа также восходит к Абеляру[369]. Очевидно, Эко признает трудность Оккамова представления об универсалии как о естественном знаке и в постмодернистской манере соединяет понимание Оккамом универсалии как знака с абеляровым пониманием универсалии как смутного образа, так что универсалия предстает как искусственный знак.

Картина средневекового номинализма, представленная Эко, беспощадна в том смысле, что она ясно высвечивает последствия отрицания естественного порядка в мире[370]. Множественность не обладает сущностным или необходимым порядком. Поэтому помимо откровения не существует предпочтительной точки зрения: мир не есть какое-то целое, в нем существует бесчисленное множество точек зрения[371]. Вопреки традиционному представлению о том, что мир есть несовершенное отражение божества, номиналистическому подходу близок образ мира как загадки[372]. Действительно, главной ошибкой Вильгельма было то, что он поддался искушению поверить в то, что в мире можно наблюдать порядок и цель[373]. Лишь когда уже слишком поздно, Вильгельм вспоминает, что мудрость состоит в сопротивлении этому искушению. Всякий видимый порядок в мире — не более чем конструкция человеческого ума[374]. Подобно Росцелину, который полагал, что универсалия искусственна или условна, т. е. создана языком, Вильгельм осознает ошибочность представления о том, что эта конструкция естественна и независима от активности человека. Поскольку всякий порядок в мире есть лишь временная конструкция человеческого ума, мы должны быть начеку и следить за тем, чтобы не овеществлять и не делать естественным то, что служит лишь инструментом[375]. Идея отсутствия естественного порядка в мире, представленная в романе Эко, восходит в равной мере и к Абеляру, и к Оккаму, и к Росцелину[376]. В словах Вильгельма звучит утверждение Абеляра о том, что Бог знает мир, поскольку Он создал его, но, поскольку нам неизвестны божественные идеи, в соответствии с которыми был создан мир, мы остаемся в неведении относительно форм. Хотя нам неизвестны природные формы, мы можем познавать то, что сами творим: тем самым Вильгельм доводит номинализм до логического завершения, утверждая, что объектом познания является искусственная форма. Отсутствие или, по крайней мере, незнание нами естественных форм в мире означает, что мир уже не является отражением Бога[377]. И поскольку мы можем познавать только то, что сами творим, всякий порядок в мире является отражением нашего собственного ума и его способности придавать порядок миру. Та «форма» которую мы наблюдаем в мире, исходит не от Бога, но от нас самих.

С особым блеском, и с литературной, и с философской точки зрения, Эко показывает общую почву номинализма и ультрареализма, а точнее, авторитарного ультрареализма. Несмотря на очевидные расхождения между номинализмом и ультрареализмом, Эко отмечает, что главный принцип разделяется обоими направлениями. Монастырь, в романе символизирующий средние века в целом, для самих средневековых людей являлся образом космоса[378]. То, что в структуре монастыря отражаются число, мудрость и мера космоса, несомненно, является аллюзией на Августина и его понимание мира, сопричастного форме, изложенное в «De libero arbitrio». Иными словами, монастырь является материальным воплощением ультрареализма Августина. Убертин, историческая фигура, глава францисканцев-спиритуалов, также олицетворяет ультрареализм Августина: мы это видим в том, какой совет он дает Адсону[379]. Все попытки обрести знание, говорит он Адсону, происходят от гордыни: мы должны преклоняться перед божественным познанием, а не искать его для себя. Как мы отметили, Августин отождествляет платоновские формы, критерии познания, с божественным умом, что ставит нас перед проблемой того, откуда у нас есть знание вечных форм, если мы не знаем Бога и нам не дано непосредственно лицезреть Его. Убертин осознает эту проблему ультрареализма Августина: мы не можем знать формы, не зная Бога; точнее, знание форм равносильно обладанию божественным познанием. Притязание на такое знание есть богохульство, поэтому мы можем только преклоняться перед божественным познанием. Итак, общим для номинализма и ультрареализма, по крайней мере в лице Убертина, является незнание божественных идей. Абеляр также утверждает, что нам не дано знание божественных идей, Оккам же вообще их отрицает, однако, собственно говоря, нет большой разницы между их позициями и той, что приписывается Убертину.

Представленная Убертином версия ультрареализма быстро приобретает авторитарные черты, поскольку незнание нами критериев истины — божественных идей — приводит к осознанию того, что индивидуальный человеческий разум должен полагаться на суждения авторитетов[380]. Только традиционный авторитет способен распознавать и устанавливать порядок в мире[381]. И номинализм и авторитарный ультрареализм отрицают возможность познания естественного порядка в мире, оба соглашаются с тем, что индивидуальные точки зрения на одно и то же явление могут расходиться радикальным образом, и что даже взгляды одного лица могут изменяться со временем[382]. Расхождение между авторитарным ультрареализмом и номинализмом заключается в том, что первый утверждает привилегированную позицию традиционных авторитетов и институций в установлении истины, что наиболее ярко проявляется в лице инквизитора Бернарда Ги[383]. Однако такой номиналист, как Оккам, отделяет веру от разума и не усматривает никаких рациональных оснований для следования авторитету. Отделение веры от разума, вытекающее из номинализма, заставляет Вильгельма принять сторону разума и отвергнуть авторитет традиции, что выразилось в его отказе от должности инквизитора. Номинализм, как он представлен в романе Эко, рассматривает авторитет как целиком и полностью находящийся вне сферы разума, и поэтому являющийся источником насилия по отношению к разуму: не может существовать настоящего авторитета помимо индивидуального разума и опыта.

вернуться

368

«Почему это предположение будет экономнее для разума?»

«Милый Адсон, никогда не следует без особой необходимости множить объяснения и причины» (здесь и далее все ссылки на: Эко У. Имя розы. Перевод с итал. Е. А. Костюкович. Минск, 1993.).

вернуться

369

Тут я [Вильгельм] оказываюсь, можно сказать, в тисках между единичностью следа и собственным неведением, принимающим достаточно зыбкую форму всеобщной — универсальной — идеи. Если издалека смотришь на предмет и трудно разобраться, что это, довольствуешься определением «крупное тело». Приблизившись, ты уже получаешь возможность сказать, что это вроде бы животное… И только оказавшись к предмету совсем вплотную, ты убеждаешься, что это Гнедок… Вот это и есть полнейшее, совершеннейшее знание: проницание единичного. Вот так я час назад готов был строить предположения о любых конях — но не от широты своего разума, а от недостатка проницательности.

вернуться

370

Может быть, причина в том, что, когда я [Вильгельм] как философ начинаю сомневаться, имеется ли в мире порядок, я очень радуюсь возможности доказать самому себе, что если не порядок, то хотя бы какая-то последовательность сцепления причин и следствий действительно осуществляется в мире, пусть хотя бы в пределах мельчайших частиц бытия.

вернуться

371

«Когда я [Вильгельм] говорю с Убертином, мне кажется, будто ад — это рай, увиденный с обратной стороны».

Я [Адсон] не понял, что он хочет сказать, и переспросил: «С какой стороны?»

«В том-то и дело, — грустно покачал головой Вильгельм. — Прежде всего требуется установить, существуют ли стороны и существует ли целое…».

вернуться

372

«Се лабиринт величайший, знак лабиринта мирского», — размеренно возгласил старец [Алинард].

вернуться

373

Я [Вильгельм] никогда не сомневался в правильности знаков, Адсон. Это единственное, чем располагает человек, чтоб ориентироваться в мире. Чего я не мог понять, это связей между знаками. Я вышел на Хорхе через апокалиптическую схему, которая вроде бы обусловливала все убийства; а она оказалась чистой случайностью. Я вышел на Хорхе, ища организатора всех преступлений, а оказалось, что в каждом преступлении был свой организатор, или его не было вовсе. Я дошел до Хорхе, расследуя замысел извращенного и великоумного сознания, а замысла никакого не было, вернее сказать, сам Хорхе не смог соответствовать собственному первоначальному замыслу, а потом началась цепь причин побочных, причин прямых, причин противоречивых, которые развивались уже самостоятельно и приводили к появлению связей, не зависящих ни от какого замысла. Где ты видишь мою мудрость? Я упирался и топтался на месте, я гнался за видимостью порядка, в то время как должен был бы знать, что порядка в мире не существует.

вернуться

374

«Исходный порядок — это как сеть, или как лестница, которую используют, чтоб куда-нибудь подняться. Однако после этого лестницу необходимо отбрасывать, потому что обнаруживается, что хотя она пригодилась, в ней самой не было никакого смысла» (Ibid.).

вернуться

375

«Но я отыскал Гнедка», — ответил Вильгельм.

«Значит, есть в мире система!» — объявил я, ликуя.

«Значит, есть немножечко системы в этой бедной голове», — ответил Вильгельм.

вернуться

376

«[Вильгельм] Так и Господу известно все в этом мире, ибо все зачато в его помышлении, то есть извне, еще до акта творения. А нам законы мира невнятны, ибо мы обитаем внутри него и нашли его уже сотворенным».

«[Адсон] Значит, чтобы познавать вещи, надо рассматривать их извне!»

«[Вильгельм] Рукотворные вещи — да. Мы воспроизводим в нашем сознании работу творца. Но не природные вещи, ибо они не суть творения наших рук и разума».

вернуться

377

«[Вильгельм] Если бы данное аббатство могло считаться зерцалом мира — ты бы сам себе ответил».

«[Адсон] А оно не может считаться?»

«Чтоб существовало зерцало мира, мир должен иметь форму», — ответил Вильгельм. Признаюсь, чересчур философично для моего юношеского понимания.

вернуться

378

Никогда не обучался я [Адсон] искусству каменщика, однако сразу понял, что Храмина древнее всех окружающих ее построек и была воздвигнута, надо полагать, ради совершенно иных нужд, а аббатство основалось около нее гораздо позже, но с таким умыслом, чтобы башни Храмины были соотнесены с приделами церкви, вернее наоборот, ибо из всех искусств архитектура отважнее всех стремится воссоздать собою миропорядок, который древние люди именовали kosmos, то есть изукрашенный, он целокупен, как некое громадное животное, поражающее совершенством и согласием во всех членах. И пребуди благословен Создатель, определивший, по свидетельству Августина, для каждой вещи число, тяжесть и меру.

вернуться

379

«Святой отец, — начал я [Адсон]. — Хочу просить у вас истины и совета».

Убертин поглядел на меня, взял за руку и поднялся, приглашая сесть рядом с ним на лавку. Он тесно обнял меня, и его дыхание коснулось моей щеки.

«Возлюбленный сын, — сказал он. — все, что этот бедный старый грешник может сделать для твоей души, будет с радостью исполнено. Что тебя смущает? Томления, да? — допытывался он, сам как будто в томлении. — Томления плоти, да?»

«Нет, — покраснев, ответил я. — Скорее томления ума, стремящегося познать слишком многое».

«Это дурно. Все познал Господь. Нам же вместно лишь поклоняться его познанию».

вернуться

380

[Адсон] Дело в том, что истинность интерпретации ничем не может быть подтверждена, кроме как авторитетом Святейших Отцов, а в случае, из-за которого я казнюсь ныне, нет авторитета, к которому можно было бы прибегнуть моему покорствующему уму, и поэтому меня сжигают сомнения…

вернуться

381

[Аббон] Язык драгоценностей многослоен, каждая из них отображает не одну, а несколько истин, в зависимости от избранного направления чтения, в зависимости от контекста, в котором они представляются. А кто указывает, какой необходимо избрать уровень толкования и какой нужно учитывать контекст? Ответ тебе известен, мальчик, с тобой это проходили. Указывают начальствующие! Власть — самый уверенный толкователь, облеченный наивысшим авторитетом, а стало быть, и святостью. В противном случае, откуда бы мы получали объяснение многоразличных знаков, которые мир представляет нашим грешнейшим очам? Откуда бы знали, как избежать подвохов, которыми соблазняет нас лукавый?

вернуться

382

[Адсон] Во время наших странствий не менее двух раз мы сталкивались с процессией флагеллянтов. В первый раз население смотрело на них как на святых, во второй раз местные шептали, что это богомерзкие еретики. Однако речь шла об одних и тех же людях.

вернуться

383

Снова и снова возвращался я [Адсон] к спору с Убертином. Вильгельм явно кривил душой, когда убеждал его, что почти не существует различия между его собственной, хотя и мистической, но правой верой и преступной верою еретиков. Понятно, что Убертин оскорбился; на его месте оскорбился бы всякий, кому хорошо видна разница… А Вильгельм, очевидно, оставил обязанности инквизитора именно из-за того, что он эти различия видеть разучился… Но если так, говорил я сам с собою, значит Вильгельм обойден милостью и провидением Господним, ибо сказанное провидение не только научает понимать различия доброго и злого, но и, можно сказать, дарует своим избранникам умение судить. Убертин и Монтефалькская Клара (хотя она и обращалась в гуще грешников) сохранили свою святость именно потому, что сохранили способность судить. В этой способности, и именно в ней, состоит святость.

Но почему же Вильгельма Господь лишил этой способности? Ведь у него была острейшая проницательность, и во всем, что касалось природных явлений, он умел подмечать легчайшие несходства и самое неуловимое сродство вещей…