Изменить стиль страницы

«Ведь ясно же сказано: „Смоковницу, не приносящую плода, срубают и бросают в огонь“, — горячился он, споря с отцом при последнем приезде. — Пора наступает рубить и бросать. Тут правды не надо бояться. Что делать нам, если наш царь — просто тряпка? Помазанник, ты говоришь? А по мне: чем тряпку ни мажь, она тряпкой останется, как и была. Мы, стоя там, не должны и не можем молчать. Время требует не скрывать наши язвы. Все равно „нет ничего тайного“. И ведь, действительно, не осталось. Распутин е тутти кванти[22]… Сам же ты знаешь…» И снова шли тексты, цитаты из Библии и из Толстого и даже… Эмиля Золя с Евангелием вперемешку. Долго так, пока не послышался гневный голос отца. На все приведенные тексты он ответил одним: «„Если око твое соблазняет тебя, то вырви и око“. Так сказано тоже. Ты запутался. И не оттого, что не видишь, что творится кругом и с тобою… Ты видеть не хочешь! В липкую „их“ паутину попавший, уверяешь себя и других, что тебе хорошо в ней, что ты этого сам добивался. Все, что сделать хотите, России во вред!»

— Погоди, но при чем же здесь текст о вырывании соблазняющего ока? Что ты этим хотел сказать? Ведь об этом и я битый час…

— Нет. Не об этом. Я вижу давно: мы на разных путях. Говорить бесполезно. Я знаю: если ты раньше и путал, и лгал, то хоть сам же ты верил тому. Теперь ты не веришь и лжешь…

— Знаешь, я попросил бы…

— …Лжешь сам себе. Это вынужден я попросить, чтобы ты не бывал в моем доме…

На этом конец разговору. Плакала тетка: «Ну, поспорили, погорячились, но так же нельзя!» Возмущался дядюшка: «Нет, с ним нельзя говорить. Просто он сума-а-а-сшедший!» Уехали оба…

С другим дядей — маминым братом — все сношения прерваны очень давно. Его я, например, никогда и не видел. Знал, что такой существует. И все. Там он, в гуще новоторжского, «красного» очень, дворянства. Петрункевичи всякие там и Бакунины. Он терпим ко всему и ко всем — дядя Коля. Ездит к ним он охотно и их у себя принимает. Много лет он в кругу «подобных господ». Что же общего? Можно ль подать ему руку? Руку пожать самому ту, которую только вчера пожимал Петрункевич, для отца немыслимо. Все меньше кругом остается. Одиночество. И как раз тогда, когда так нужно, так было бы ценно перекинуться с кем-нибудь ободряющим словом. Даже встретиться молча и просто почувствовать: ты не один…

Даже здесь, в своей семье… любят? Да. Повинуются? Именно повинуются. Но понимают ли? Многое, да, но далеко не всё и далеко не все, даже здесь.

На разные голоса, каждый с насеста со своего, чирикают одно и то же: нельзя… таким нетерпимым… нельзя в терем боярский запрятать детей… нельзя отвернуться от жизни… нельзя не обличать… нельзя не расшатывать то, что сгнило и вот-вот рухнет… нельзя безвыездно сидеть в своем медвежьем углу… нельзя… нельзя… Всем им не угодишь, всех их не переслушаешь… Нынче, в праздник, и думать об этом не стоит…

— Сережа! По-моему, коли ты съешь еще и это яйцо, то просто лопнешь!

— Ну, Коля, раз ему хочется, пусть его ест…

— Только лучше все же что-нибудь другое — полегче. Положи ему еще пасхи с куличом.

В эту минуту маме и самой становится ясно, что она поторопилась выступить в мою защиту. Вера, разгадав мою маленькую хитрость, берет с моей тарелки скорлупки. Они заботливо вложены одна в другую, и кажется — совсем их немного. «Одно, второе, третье, — смеясь, считает сестра, — слушай, неужели ты съел четыре яйца?»

— И это, не считая всего прочего… — меланхолично отмечает отец.

— Нет, мама, пожалуйста, больше ничего не клади ему. В самом же деле он лопнет…

Но мама уже успела положить мне ложку-другую пасхи и небольшой кусок кулича. Вот если б с таким аппетитом я ел свой бульон и котлетку куриную, мной бы не нахвалились, а тут…

После стола все идем в сад. На припеке снег местами совсем уже стаял. А в тени все еще лежат оползающие грязноватые сугробы. По откосам клумб кое-где зеленеет молодая крапива. Будет к обеду традиционный пасхальный суп — крапивные щи с яйцом.

Весна пришла сразу, дружная. Днем и ночью в небе летят птичьи стаи, прибывают одни за другими грачи, журавли, скворцы, жаворонки. Вчера еще только зацвели в акацийной аллее нежные желтенькие цветочки гусиного лука и медоносная мать-и-мачеха, с которой взяли пчелы свой первый взяток, а сегодня уже и на клумбах у дома распускаются крокусы и первые тюльпаны. Заползали гусеницы. Из-под отставшей коры большого дуба вылетела первая бабочка, и в птичьих гнездышках стали появляться первые кладки.

«Придется мне опять ехать в Москву», — со вздохом говорит мама. Ехать ей очень не хочется, но есть какие-то неотложные дела. Ехать надо. В результате каких-то соображений и переговоров взрослых я узнаю сногсшибательную новость: неожиданно решили поехать все вместе. Едут и папа, и Вера, и, главное, я! Об этом я как-то и не задумывался, и не просил: Москва никогда не входила в круг доступных мне удовольствий… Неожиданное счастье свалилось откуда-то, как гром с ясного неба…

Наш шарабан[23] и коляска, высадив нас на станции, уезжают домой. А мы с этой минуты от дома отрываемся, нас влечет неизвестный, грохочущий мир. Он подступает в огнях семафоров и криках носильщиков, в тревожных звонках, медленном черепашьем переползании с места на место длиннейших товарных составов. Только что мы стояли у края пустой платформы, и вот, выпуская клубы белого дыма, пыхтя, отдуваясь, подрагивая от нетерпения, с ней вровень уже появляется длинное членистоногое чудище. Мама оттаскивает меня за руку подальше от края платформы, наверное, чтобы не сдуло на рельсы горячим вихрем. Никогда еще так не спешили: поезд стоит две минуты. А надо куда-то бежать и успеть за носильщиком, не растерять всех вещей, и самим тоже не растеряться. Меня хватают, с рук на руки передают, куда-то лечу, перестаю окончательно что-нибудь видеть и понимать… И вот уже все успокоилось: грохот снаружи остался, и стал он ритмичнее, окно и в нем бегущие навстречу столбы с натянутой проволокой, маленькие домики с железными и черепичными кровлями, поля и деревья — все торопится, бежит. Только мы неподвижны. До сознания не сразу доходит, что мы уже едем, что с каждой минутой меняется место, занимаемое нами во Вселенной, на новое, от вчерашнего еще более далекое, к завтрашнему более близкое… Я, понемногу освоившись, прихожу в восторг от всего: от вагона, от смены быстрой пейзажей, от столбов верстовых полосатых, отмечающих наш быстрый бег сквозь леса и равнины. Папа на каждый вопрос мне дает пояснения, мама чаем поит и холодной курицей кормит — все удивительно вкусно в вагоне. Поев, незаметно для самого себя засыпаю уже невдалеке от Москвы. Будят. Приехали. Вечер серый, дождичек сыплется мелкий, но разве тут это заметно? Сразу крытый перрон с суетнею вокзальной, носильщиками, звоном посуды в буфете, а главное, множеством ярких огней. Так вот это и есть э-лек-три-чес-тво! Всюду толпятся огни, словно так же, как и люди, сбежались сюда торопливо на нас посмотреть и нас встретить. В пролетке извозщичьей едем в гостиницу. Цокот копыт по булыжнику справа, и слева, и всюду. Над Каланчевскою площадью ярко горят световые рекламы: папиросы Лаферм, страховое общество «Россия», шоколад Эйнем и Сиу, — вспыхивают и меняются цветовые транспаранты и буквы… В Москве не осталось давно ни родных, ни знакомых, почти никого — все давно в Петербурге. Поэтому надо в гостиницу. Всю ночь фонари заглядывают сквозь неплотно задернутые шторы большого окна. Я устал настолько от впечатлений, что заснуть не могу, но и не понимаю уже ничего. Наконец, уснув, просыпаюсь поздно. Со мной только Вера. Мама с утра уходила, принесла мне хлеб, масло и ветчину для завтрака, и снова, уже с папой, ушли они оба. В номере я сижу целый день. Делами старшие заняты. Зато на другой день, сразу же после завтрака, берут с собой и меня. Помолившись у Иверской, где под синим полукуполом с золотыми звездочками, перед большой иконой душно горят, оплывая, тяжелые свечи, через Никольские ворота входим в Кремль. Конечно, здесь осматриваем и Царь-колокол с его выбитым боком, и Царь-пушку, и французские пушки, лежащие у Арсенала, — трофеи 12-го года. Заходим в Успенский собор и куда-то еще… Чередование всего настолько быстро, что уже ни «Василий Блаженный», ни памятник Минину и Пожарскому, знакомые мне до сих пор по жестяным коробкам из-под печенья «Альбер» или «Капитан», не производят больших впечатлений; они, конечно же, не идут в сравнение с поездом и паровозом, с вокзалом и просто с московскими улицами… Потом мы обедаем в ресторане Александровского-Брестского[24] вокзала: едим спаржу и что-то еще; после обеда попадаем в Зоологический сад (отец непременно хочет мне показать живого слона и настоящих тигров и львов). После монотонных неторопливых дней дома сознание не воспринимает сразу такого количества впечатлений и борется с ними. Они скользят где-то поверху, не западая глубоко. Но папа хочет показать мне все, что он наметил заранее. Мама лучше других понимает мое обалделое состояние и протестует. Но он авторитетно ей заявляет, что обилие материала не страшно, что весь этот винегрет как-то после уляжется и будет мной переварен… Я верю ему, заражаюсь его жадностью и спрашиваю: «А куда еще мы поедем?»

вернуться

22

Tutti quanti (лат.) — и пр., и пр., и всякие другие.

вернуться

23

Шарабан (фр.: char à bancs) — открытый четырехколесный экипаж с поперечными сиденьями в несколько рядов; также одноконный двухколесный экипаж. (коммент. сост.).

вернуться

24

Апександровско-Брестский вокзал (Смоленский, Александровский, Брестский, Белорусско-Балтийский) — построен в 1870 г., перестроен в 1909 г. (коммент. сост.).