Изменить стиль страницы

Строчка за строчкой создается «автобиография Лавра». Ей так и не суждено быть оконченной. Дописывать ее будет жизнь. Однако и так уже ясно, что Лавр обречен историческим процессом и что его брат представляет собой куда более прогрессивную фигуру.

Глава V

— Дошли домоту! — произнесла Аксюша и скептически самоосуждающе поджала губы, поглядывая через избисеренное мелким осенним дождем окно конторы на мертвые черные сучья хворостяной изгороди, окружившей истоптанные гряды капустного огорода Лавра. Кочаны были уже срезаны, и лишь кое-где в набухшей влагой жирной земле белели измазанные грязью кочерыжки. Через закрытые окна конторы к нам доносился ритмичный перестук двигателя, и над лесом, цепляясь за еловые вершины, плыл разорванный буровато-желтый дымок, поднимавшийся из высокой железной трубы спичечной фабрики.

Загадочное «домоту», уже не раз и раньше слышанное мною, давно стало чем-то привычным, хотя до конца так и не раскрытым. Всегда, как бы ни было нам плохо и трудно, оно отодвигалось от нас куда-то дальше и звучало мрачным обещанием. «Дойдем домоту», — говорила Аксюша мрачно. И теперь оказалось: дошли. Только спустя еще насколько лет раскроется мне загадочный смысл этого таинственного слова; оно распадется на предлог и существительное, и «мату» окажется дательным падежом шахматного мата, поставленным здесь вместо родительного по правилам народной этимологии. Узнается и вторая половина мудрого изречения. В целом оно, оказывается, звучит так: «дошли до мату, нет ни хлеба, ни табаку».

Действительно, теперь уже дошли. Но как слабо и неубедительно было прочтенное таким образом, а на самом деле сказочное и проникновенное «домоту»!

Нет, Аксюша не преувеличивала. «Домоту» подступило одновременно отовсюду. Лавр косится и, подло улыбаясь в мокрые от дождя рыжие усы, только накануне напоминал мне, что пора нам и освобождать помещение конторы, — «домоту». Правда, когда я, удержав слезы обиды, с серьезностью взрослого спокойно сказал (а хотелось ответить резко и со злостью), что пока отпуск сестры еще не кончен, то она считается на работе и имеет право занимать это помещение, а когда она вернется, мы немедленно выедем, Лавр не нашел возражений и, хмыкнув носом, пошел дальше, но все-таки испортившиеся как-то сразу и непонятно отчего отношения были несомненным «домоту». Хлеба мы с Аксюшей не едим уже вторую неделю — мука кончилась — «домоту». Молоко жена Лавра дает в долг неохотно и потихоньку от мужа — «домоту». Того и гляди пойдет снег, и в лесу грибы кончатся — что тогда делать? А Вера, как уехала в Москву, а оттуда — к Санечке в Макарьев, так и не откликается, словно позабыла о нашем существовании… Кругом, со всех сторон — «домоту».

Живем так уже скоро месяц. Скудные пайковые припасы, оставленные нам, кончились уже давно. Последней дошла очередь до муки. Резервы, на которые твердо рассчитывала Вера при отъезде, так и не реализованы. Не полученные ею деньги остались неполученными деньгами, непроданные вещи, вроде маминого одеяла, каких-то кружев и вышитых воротничков, остались непроданными вещами. В довершение всего тетя Катя, у которой тоже наступил финансовый крах, осложненный карточным проигрышем, уехала из Торжка в деревню навестить детей Загряжских и уже две недели как не возвращается, так что и в Торжок мне идти не к кому и незачем — там пустая квартира.

Поднимаюсь утром довольно рано. На улице дождь. Аксюша ушла в лес, оставив мне, на шестке русской печи, неполный стакан снятого молока и холодные остатки вчерашней каши из ржаных зерен… В доме — хоть шаром покати. Мой кролик Чернушка с озабоченным видом пробегает через комнату, держа в зубах обглоданную капустную кочерыжку; в углу, под стулом, внимательно осмотрев ее, недовольно шевелит усами и, гулко топнув задними лапками, отправляется на поиски чего-либо еще…

Одеваюсь и умываюсь во дворе. Запиваю две-три ложки каши молоком. Твердые, ничем не связанные зернышки плохо жуются, а глотаются с трудом. Каша сварена на воде из собранных Аксюшей на сжатом поле колосьев, вымолоченных пестиком в марлевом мешочке. На люке, ведущем в подполье, два кольца и замок. Там — все съедобные деликатесы Аксюши: две кринки с молоком, на которых настаивается сметана. Если отбавить немного сливок, совсем немного, то кашу уже можно будет доесть, и станет сытнее. Но ключ потому-то и спрятан. А если спрятан — значит, можно его найти. Это уже превратилось в спорт: Аксюша прячет — я нахожу и, по ее выражению, «отполовиниваю» сливки или сметану. Конечно, она права: сливки должны становиться сметаной, а суп (сваренные в воде грибы, с какой-нибудь четвертинкой луковицы и одной-двумя картофелинами), чтобы стать съедобным, требует хоть пары чайных ложек подбелки. Но эти теоретические рассуждения, в правильности которых я и не собираюсь сомневаться, все же не могут отвлечь меня от конкретного практического вопроса: где же все-таки ключ? Унести его с собой она не могла — это не в ее характере. Ключ спрятан здесь, и именно там, где, как она думает, я не сумею найти его. Так где же? В маленьком карманчике старой кофты? Нет. В ящике стола не стоит и смотреть: это чересчур просто. В углублениях — маленьких нишах русской печки, там, в глубине, за старыми рукавицами, какими-то остатками шерстяного платка? Пожалуй… нет… тоже нет… Поскольку угадать с налета не удается, перехожу к методическому обыску. Начав с угла, постепенно продвигаюсь по стене, не оставляя ни одной вещи, ни одной трещинки неосмотренной. Заглядываю даже в щели тесаных бревен стены, даже за конопатку. И наконец, приподняв висящую на стене рамочку с зеркалом, позади нее нахожу ключ на свежезабитом крохотном гвоздике. Аксюша положительно с каждым днем становится все изобретательнее. Стыдно вспоминать, но я не испытываю никаких сомнений насчет того, что затраченный мною труд, достойный, как говорится, «лучшего применения», должен быть вознагражден. Единственное, что мне совершенно не приходит в голову, так это мысль о том, что сама Аксюша в эти дни гораздо голоднее меня, что себе-то уж во всяком случае она отказывает даже в той малости, которую сберегает от меня для меня же.

Опустившись на колени, достаю обе кринки, отпиваю из каждой по маленькому глотку и каждый глоток заедаю двумя большими ложками каши. Потом ставлю все на место, закрываю кринки обрезками досок и на каждый обрезок кладу, как это было раньше, по куску кирпича — от мышей… Ключ вешаю на место.

В эту минуту что-то заставляет меня обернуться и взглянуть на окно. Неожиданно вижу совершенно преобразившийся мир, щедро обрызганный неизвестно откуда появившимся солнцем. Тусклый блеск сжатой стерни окаймлен невдалеке молодыми березками. Их золотая листва ослепительно звучит на фоне голубого неба, подчеркнутая алым пыланьем осинок и каких-то кустиков. Дальше снова изжелта-зеленоватое поле упирается в лес, словно отлитый из густого плавленого золота. И, кажется, сама земля, подняв эти хоругви, двинулась крестным ходом, моля, быть может, отсрочить надвигающуюся зиму, а может быть, отпевая прошедшее лето…

И сразу так унылы и так никчемны эти безликие стены и все, чем я здесь занимался: какой-то ключ, кринки…

Одевшись, выхожу и, заперев дом (ключи — на условленное место), удаляюсь — напрямик, через поле, навстречу этому празднику красок и солнца, этому музыкальному разнообразию оттенков и цветовых аккордов…

Перепрыгивая через узкие межевые канавки с темной стоячей водой внизу, где высокая и уже неживая, но мокрая трава хлещет меня по ногам, я иду с корзиной в руке к виденному из окна лесу.

На густых елях опушки вижу издали черные контуры тетеревов. Отяжелев от обильного корма (оставленных на полях в колосьях зерен), они спокойно сидят, точно куры на насесте, вытягивая шеи мне навстречу, и, подпрыгивая на своих ветках, умащиваются поудобнее. Они вовсе не склонны проявлять излишнюю осторожность: охотников в округе нет, пороху и дроби достать негде. Вот я уже различаю белые перья петухов, чувствую на себе их внимательные и, кажется, уже настороженные взгляды. Если бы не приходилось смотреть на них против солнца, наверное, можно было бы различить сквозь ветви даже их брови, красные, как спелая земляника. Вот уже до них остается и всего-то десятка два шагов. Заметив в стороне камень, бросаюсь поднять его (а вдруг сшибу, может же быть такой случай — всю жизнь вспоминать!), и лишь теперь они грузно поднимаются, летят от меня и, описав полукруг, усаживаются опять невдалеке, почти на глазах, в паре сотен метров от старого места. Глупые, было бы у меня ружье, я бы им показал! Вот бы Аксюша обрадовалась: это не грибы да брусника. Мне сразу становится жарко; с камнем в руке начинаю подкрадываться уже через лес. Но куда ж они делись? Вот и та большая ель, около которой они опускались. Внезапно, пока я раздумывал, шорох над самой головой заставляет посмотреть еще раз вверх, и, подняв глаза, я в густых ветвях сразу же различаю весь «курятник». Однако бросать камень прямо над собой вверх неудобно, да и нижних сучьев так много, что они уже высохли от недостатка света и влаги; сквозь них и камню не пролететь — надо выходить на открытое место… Но стоит сделать еще два-три шага, как фырчащий звук крыльев где-то наверху поясняет мне, что дичь улетела снова и притом на этот раз куда-то дальше. От охоты приходится отказаться. С досадой бросаю свой камень вслед улетевшим птицам и, проследив глазами его полет, вижу выглядывающую из кустика травы коричневую шляпку белого гриба. Слабое утешение! Нагибаюсь за грибом, вижу еще один. Все же это лучше, чем ничего. Иду дальше вдоль опушки, перехожу какую-то дорогу, нагибаясь, пролезаю под густым орешником, оставляющим на лице растянутые осенними паучками паутинки, со всеми их сверкающими капельками. Розовые сыроежки, набухшие от осенних дождей подберезники, желтые лисички покрыли плотным слоем дно корзины, а белых что-то больше не встречается. В одном месте, посреди поляны, стоит огромный красивый гриб; протягиваю руку и тут же ее отдергиваю: он совершенно сгнил и противно пахнет… В эту минуту, о чем-то вспомнив, оглядываюсь: где же я? Кругом совершенно незнакомое место. Где, в какой стороне фабрика? Неизвестно. Впереди переплелись какие-то тропинки, вдали новый лес, а может, это тот самый, через который я недавно проходил? Как будто не похоже. Ведь от тетеревов я шел вправо, потом свернул левее, где собирал лисички, а потом… Куда я шел потом: вперед или назад? Несколько раз я обходил какие-то кустики, возле которых, как мне казалось, должны были быть грибы, хотя грибов там не было. Потом я стал подкрадываться к сойке, чтобы рассмотреть ее получше, что было совершенно напрасно: сойка оказалась какая-то больная, и при попытке улететь она упала с куста в траву и только шипела, глядя на меня круглым злым глазом, и щелкала клювом, пытаясь ущипнуть мою руку.