Изменить стиль страницы

Свистящее дыхание то и дело приподнимало его и опускало на подушки, кровь волнами приливала к вискам, затем, отхлынув куда-то к затылку, снова била в виски, с небольшими, но пугающими перебоями.

Священник старался лежать не двигаясь, но вдруг в горле у него запершило и он начал кашлять; это раздражение, постепенно усиливаясь, перешло в мучительный кашель, который сотрясал его грудь, сводя на нет все старания сдержаться. Он перекрестился и с трудом пробормотал слова какой-то молитвы. Рука его так и осталась лежать на груди — не было сил пошевелить даже пальцами. Опять возникло ощущение невыносимой слабости, как в день, когда он был рукоположен в священники: подняв тогда чашу, он вынужден был тут же опустить ее — иначе она выскользнула бы из рук.

Он так и не узнал, произнес ли тогда слова обращения, — ничего, кроме невообразимой слабости и пустоты, он не чувствовал. Напрасно оба его собрата успокаивали, уверяя, что все прошло, как положено; им не удалось разубедить его, он был безутешен.

Старик вздохнул. Трудно было отбиться от воспоминаний. Сколько раз он задавал себе вопрос — как случилось, что он стал священником, принял обет? Теперь это уже не волновало его. В душе не было ничего, ничего не осталось, кроме старческой усталости.

Он принял обет, еще в юные годы получил приход и постепенно обрел свое место в жизни.

Несмотря на острую боль, словно клинок, пронзившую левое бедро, в душе поднялась радость, она захватила его, пересилив неистовое страдание. Он вдруг вспомнил времена, когда его несколько раз в неделю приглашали на обход. Его умиляло тогда усердие прихожан! Он гордился, что люди спрашивают его мнение, советуются с ним.

Но вскоре он заметил, что его посещения уже не радуют прихожан, они с трудом скрывали это, а немного погодя он пережил первое разочарование на своем патерском пути.

Его предшественник изучал медицину и дошел даже до практики в больнице, но после студенческой дуэли, имевшей кое-какие последствия, бросил занятия и, обратившись к религии, стал священником. А так как люди стремились не только к божественному утешению, но и к исцелению телесному, то именно к нему, к его предшественнику, обращались, когда кто-нибудь заболевал, к его советам с радостью прислушивались, а помощь охотно принимали. «Но я ведь тоже добился уважения, — подумал старый патер, — правда, на это ушло немало времени».

Воспоминания проносились неосязаемые, бесплотные, и где-то рядом с болью, вспыхнувшей с новой силой, он ощутил страх. Годы жизни выстроились перед его мысленным взором, и не было среди них ничего яркого, запоминающегося. Дни его, ничем не примечательные, складывались в недели, месяцы, годы — все они прожиты и ушли в небытие; а теперь время его так медленно тянется под бременем старости.

И вот он лежит беззащитный в наготе своей, жалкий и беспомощный, и воспоминания опутывают его, затягивая в свою сеть.

Старый священник тихо засмеялся: «Ну конечно же, епископы — те же люди». Он повторил это несколько раз, перебирая бусинки четок. «Да, те же люди…» Рука испуганно сжала четки, а пальцы сдвинули бусинки.

Я похоронил на кладбище человека, а он вовсе и не был христианином. Его выбросила на берег река, и могильщики-крестьяне, уставшие после работы в поле, спешили так же, как и я, предать его земле.

На следующий день принесли мне бумаги утопленника — это был матрос, к тому же мусульманин. Приехал епископ, суровый был человек. Без облачения, стараясь не привлекать внимания, пошли мы на кладбище — епископ, его церемониймейстер (теперь их обоих уже нет в живых) и я. Его преосвященство, еле сдерживая гнев, заново благословил кладбище, чтобы не вызвать недовольства верующих. Animae eorum et animae omnium fidelium defunctorum per misericordiam Dei requiescant in расе. Amen.[36]

Нет, небо не обрушилось на нас ни тогда, ни позже, но все-таки что-то во мне изменилось, хотя вроде бы ничего и не произошло.

Еще в семинарии один профессор говорил: «Помните, что облачение священника — это форма, которая вас ко многому обязывает, но не забывайте, что эта же форма и поддерживает вас в минуты слабости…» «Меня поддерживали форма и страх», — подумал старый патер.

Он повернулся на бок, чтобы ноге, которая была когда-то сломана, было удобнее.

Он упал по пути к своим прихожанам, и лишь спустя три или четыре часа его подобрали двое подгулявших парней, которые возвращались от своих подружек. «Тогда я тоже ничего не сделал для спасения их души; моя благодарность была сильнее гнева за их прегрешения. Я даже ничего не сказал им, ни тогда, ни после. Разве в моих силах исправить грешников?» — вздохнул старик. Но это был вздох не от души.

Вот тогда стало ясно, что ходить, как прежде, он уже не сможет, и пришлось отказаться от прихода, и епископ (тот, что уладил дело с осквернением кладбища) договорился о его переводе сюда, в эту маленькую бедную церковь.

Старик снова принялся читать молитву: «Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя твое…» Летом, когда ветер, как сейчас, гулял в широких ветвях кроваво-красных буков… под темными стволами деревьев знойными ночами я видел… да святится имя твое, отец небесный, отпусти ты им этот грех — они еще полудети, — я и сейчас слышу их возгласы, полные страха и робкого блаженства, они доносятся из ночной тьмы.

Четки выскользнули из пальцев — он нащупал их в складках простыни. За окном зашумели деревья, поднялся ветер. Старый пастор продолжал молитву:

«О господи, тебе открыты все сердца… — дальше он не помнил ни слова. — Где же мой молитвенник?» — Он начал шарить по ночному столику. Нашел его, положил на одеяло, потянулся к выключателю — да где же он? Продолжая шарить в темноте, он опрокинул лампу, и на него посыпались мелкие осколки. Он осторожно отдернул руку и вытянул ее вдоль тела.

«Кричать бесполезно, — сказал он себе, — бесполезно, надо ждать утра».

Молиться он больше не мог. Кровь волнами приливала к вискам и, отхлынув куда-то к затылку, снова била в виски с небольшими, но пугающими перебоями. Мысль о наступлении дня несла с собой страх и чувство одиночества.

«Если бы я послушался доктора! — терзал себя старый патер. — Он предупреждал меня. Все мы смертны, говорил доктор, но нельзя же покорно с этим смириться».

Время от времени они встречались — доктор по пути к больным, а он — к беднякам; два старика останавливались на минутку поговорить о том о сем.

— Да, конечно, господин патер, нам с вами ни к чему притворяться. Вы же знаете, как я смотрю на эти вещи, думаю, что и вы так же, хоть и боитесь себе в этом признаться. Поживешь с наше, так поймешь, что все боги одинаковы — хочется только, чтобы люди поняли это, тогда они перестанут смешивать свою веру со счетом в банке.

Он пытался защищаться, но доктор продолжал:

— Вы и сами так думаете, мой друг, это вас и удручает. Что удалось вам изменить за вашу жизнь? В конце концов, к чему вы пришли, не к тому ли, к чему приходит самый последний глупец? Да, и все же мы с вами мудры, стары и мудры, этого уж не отнять у нас никому, даже епископу.

Надо было возразить ему, но он не унимался.

— Подобные вопросы не обременяют тех, кто наверху, вы это, конечно, понимаете, господин патер. Мы с вами, кто мы такие? — солдаты, вот и торчим в окопах на переднем крае, оторванные от всех. В штабах — будь то ваше или мое ведомство — там другие заботы. Со звездами и господом богом нам приходится разбираться самим, а указания, которые нам время от времени «спускают сверху», — что в них? — пустые словеса: ни плоти, ни крови.

Доктор не заметил моего испуга, да и как он мог догадаться, что он задел меня за живое.

— А так как мы покорно молчим, — продолжал он желчно, — они и считают нас дураками, эти благородные господа тыловики. Конечно, лучше быть такими, как бургомистр или учитель (он меня тоже недолюбливает), а на людях осенять себя крестным знамением — этого довольно, чтобы снискать уважение.

вернуться

36

Души их и души всех верующих во славу божьего милосердия почиют в мире. Аминь (лат.).