Изменить стиль страницы

Алику почему-то стало жутко противно:

— Брось! Хватит… Сам говорил, что политика — дерьмо.

— Дерьмо, — тут же согласился Василий, — но я же не о политике… Я же о солнце…

Он опустил голову на руки и задумался. Тут же вошла Зоя:

— Ну что, мальчики?… Все?… Скисли? По домам пора.

Василий бодро вскинул голову:

— А мы разве не дома?… Ну-ка, Заинька, открой нам еще бутылочку!

Хозяйка лукаво прищурилась:

— Вась, у меня же не магазин.

Василий понимающе хмыкнул. Протянул ей 20 долларов:

— На. Пошли кого-нибудь в гастроном. «Стрелецкую» и банку судака в томате. С картошечкой. Ох как я его когда-то чтил!

Хозяюшка сунула бумажку в передник:

— Щас соседа пошлю.

— Давай! — подбодрил ее Василий. — У нас ностальгия только начинается!

Хозяюшка ушла. А Василий разлил остатки по граненым стаканам:

— Понеслась душа в рай, а ноги — в милицию.

Они выпили. И Алик засмурнел. Хорошо было на этой затерянной во времени кухне. Но вдруг проступила какая-то фальшь. То ли Василий последним своим лихим тостом сбил кайф, то ли хозяюшка что-то переиграла. Алик захотел вернуться в современность и встал.

— Сиди,— удержал его Василий,— слушай мой «Апокалипсис». Откровения не-святого Василия. Слушай и соображай, по ком звонит колокол.

Алик криво улыбнулся и сел. Василий машинально потянулся к пачке «Мальборо», но тут же отбросил ее в сторону:

— Нельзя! Чакры должны быть чистыми!

Алик спросил сквозь зубы:

— Значит, ты чистый черт?

— Не смейся, Алик,— предостерег сурово Василий, — ты обо мне пока ничего не знаешь. Ты — Tabula rasa. Записывай мою грустную жизнь. — И он начал рассказ. Без всяких преамбул.

8

Откровение от не-святого Василия

Родился я в год смерти Иосифа Виссарионовича Сталина… И назван Василием. В честь его инфернального сына.

Вот тебе главная моя координата!… Дальше вообще можно не рассказывать… Для какого-нибудь Нострадамуса уже все ясно. Вся моя дальнейшая судьба видна ему как на ладони… Не знаю, как для тебя, а для меня это координата! Затмение! А для тебя, может быть, лучезарный восход?

Нет? Тоже затмение?… Спасибо, брат… Честное слово, спасибо… Как говорил в одной оперетте бандит-махновец: «И что я в тебя такой влюбленный?»

Да, отец мой, полковник Иван Петрович Лиходей, служил вместе с сыном Сталина… Что? Думаешь, он был летчиком? Я тоже сначала так думал… Когда маленький был. Во дворе ребятам хвастал… У меня папа — летчик! Хотя папа давно уже в штатском ходил… А я все хвастал про отца-летчика. Пока однажды не был крепко избит старшими товарищами.

За что? А ты не понял?… Они меня, семилетнего, мучили в подвале полдня. Пытали. Сигаретами меня жгли… А к вечеру на расстрел повели… На кладбище. Мы тогда недалеко от Смоленского кладбища жили… Расстрел, конечно, понарошку. Поставили у старой обвалившейся могилы. И камнями и палками закидали…

Как — за что?… Чья-то умная маманя узнала, что отец мой чекист, служил в НКВД. А летную форму носил как личная охрана генерала авиации Василия Сталина…

Тогда как раз стали возвращаться из лагерей те, кто был посажен туда за длинный язык. Вышли они оттуда отощавшие, усохшие, но, как говорится, во-от с таким… языком!… Язык-то у них на свежем воздухе еще длиннее стал. Это раньше, прежде чем на каторгу отправить, рвали ноздри и вырывали языки. Знали, что делали.

Тот не вырванный вовремя язык до сих пор как колокольное било над Россией болтается. Мертвый, фиолетовый, шершавый, в белом налете язык… И несет, несет, до сих пор несет… Будь моя воля, я бы его на Красную площадь в Мавзолей вместо «дедушки» запихал!… Дедушка-то давно уже не опасен, а язык до сих пор несет… Что смеешься? Пусть у него каждый час караул сменяется. Пусть к нему люди ночами в очереди стоят. Пусть увидят воочию виновника всех своих бед.

Извини, о чем я? Да… Так меня в первый раз семилетнего расстреляли юные борцы за демократию… Борцы с тиранией… Мать их ети…

Шел шестьдесят первый год. В ноябре «смелые люди» вынесли из Мавзолея мумию «тирана». Втихаря вынесли. Поздней ночью. Всю Красную площадь заборами заставили. Вроде как на капитальный ремонт закрыли. За хрустальным фобом только одна его дочка шла, сестренка инфернального генерала Васи. А «смелые люди» за стенами Кремля дрожащими руками водяру глушили гранеными стаканами… Глушили и на каждый стук вздрагивали. Боялись, что Хозяин неслышной походкой в восточных сапожках к ним в трапезную войдет. И разберется… Хоть и были «смелые люди» вульгарными материалистами, но свято верили в свой вульгарный материализм. А всякая большая вера порождает мистицизм. Впрочем, как и полное безверие тоже. Тут, как говорится, змея кусает свой хвост…

А вот и еще водочка! Спасибо, Заинька! «Стрелецкая». Божественное название. Особенно хороша с похмела. На утро «стрелецкой казни». Честное слово, не был бы я «чортом», алкашом бы стал. Капитальное занятие. Ни минуты покоя. Всю жизнь в поиске. Отличное занятие для жаждущих и страждущих душ… Пей, Алик! Пей в последний раз! А мне, к сожалению, нельзя… Только самую чуточку. Чтобы свое капитальное призвание не забыть.

Вот так! Божественно! Значит, в ноябре они тирана похоронили, а на следующий день мой папа, летчик-чекист, повесился у себя в кабинете. На шнурке от оконной шторы. А окно выходило как раз на Исаакиевскую площадь. Он там работал в одном учреждении.

В каком? Ладно, скажу. Доверие за доверие. В «Астории» он работал. В «Интуристе». Заместителем директора. А «Интурист» и КГБ — это же одна организация…

Говорят, народ по площади мимо окна два часа ходил. Глядел на его синий высунутый язык. Не решались в учреждение постучать. Сообщить о несчастье. А скорее всего подумали, что так и надо. Тирана закопали и с прихвостнями его расправляться начали. Вот и повесили одного для всеобщего обозрения. Может, и повесили… Не знаю. Записки, говорят, отец не оставил. А может, и оставил?… Нам с матерью было уже не до этого.

Переехали мы срочно с Васильевского острова в жуткую коммуналку на Петроградской. Где нас никто не знал. Мать пошла работать в бухгалтерию. Специально! Как на каторгу. Это сейчас бухгалтер стал самым крутым человеком в фирме. А тогда… самая гнусная и ничтожная должность была. Аркадий Райкин очень любил тупых кретинов в бухгалтерских нарукавниках изображать. При царе любимый объект для сатириков был — городничий. И у Гоголя, и у Щедрина. А в советское время — бухгалтер. Выше несчастного бухгалтера советская сатира не поднималась. Вот мать и пошла в бухгалтерию, как на каторгу. За грехи своего «кровавого» мужа-чекиста. Хотя какие уж он мог злодейства в охране инфернального генерала творить? Не знаю… Бог ему судья.

А мать придумала соседям версию, что отец мой геройски погиб в небе Северной Кореи. И показывала всем фотографию летного полковника. Удивительно похожего на меня.

Почему в Северной Корее? Ну как же… Тогда любимый анекдот был. Летит, значит американский ас на «Сейборе», а на него корейские МИГи заходят. И слышит американский ас в наушниках их корейский разговор: «Ваня, заходи сзади. Мы его сейчас п… накроем!» Наверное, очень моей маме этот анекдот нравился. Вот она и придумала версию про корейского полковника Ли Хо Дея… Что? Вот-вот… Я такой же кореец, как мой охранник Чен… Ничего. Пусть погуляет. Никуда не денется.

Так вот… С восьми лет я в своем родном городе жил как какой-нибудь иностранный разведчик, со своей «легендой». То есть с версией своего происхождения. Учился в школе на углу Большого и Кировского. Хорошо учился. Не срамил отца, героя-летчика. Нес я, как иностранный разведчик, отцовскую проклятую карму.

Появились у меня друзья. Веселые, романтичные. На гитарах играли. Пели песни Окуджавы и Галича, читали Грина. И я так вжился в свою «легенду», что сам в нее верить стал. Честное слово. С разведчиками такое случается. Начал тоже песни сочинять. Про шхуны и капитанов. Ты слышал, во «Фрегате» Стасик одну спел. Так себе песенки… Не разоблачающие власть… Без фиги в кармане. Просто про море. Тогда и прозвали меня мои романтические друзья Капитаном Джо. А моря-то я не видел никогда.