Изменить стиль страницы

Луицци наклонился к графине, ласково умоляя ее набраться мужества.

— Да, да, — пролепетала она, — я стараюсь.

Но от холода у нее зуб на зуб не попадал, и голос дрожал вместе с телом.

— О Леони, — повторял Луицци, — не бойся! Твоя жизнь в моих руках, я не дам тебя в обиду.

— Оставь, — в голосе Леони звучало больше безысходности, чем отваги, — я не боюсь умереть.

— Я защищу тебя от клеветы, а если мне не хватит сил бороться против света, уедем куда-нибудь за границу, скроемся под другим именем.

— Правда, Арман? Как только ты сможешь, мы убежим из Франции и спрячемся там, где никто, кроме нас, не будет знать о моей ошибке?

— Ошибке, Леони? Можно ли считать ошибкой желание сохранить жизнь и нежелание отдать ее тому, кто превратил ее в жалкое существование?

— Да, можно, Арман, но если ты любишь меня, я не раскаиваюсь, что совершила ее.

— О Леони! Какие слова!

Графиня в порыве самозабвения встала на колени прямо в карете и, протянув руки к Луицци, умоляла его:

— О Арман! Люби меня сейчас, люби меня. Ты будешь любить меня, не правда ли? Будешь любить всегда? О! Если ты разлюбишь меня… что станет со мной… О, Боже!

Луицци обнял Леони, он успокаивал ее и клялся в любви, постоянстве и верности, как она просила.

Графиня очень замерзла и дрожала в руках Армана.

— Вы страдаете, — говорил он, — а я! Я ничего не предусмотрел… даже не защитил вас от холода!

— Ничего, — Леони изо всех сил старалась сдержать нервную дрожь, — не беспокойтесь.

— Нет, я остановлю карету прежде, чем мы покинем Париж, заставлю открыть магазин и куплю все, что нужно.

— Ни в коем случае! — Леони посмотрела на него с ужасом. — Скроемся скорее…

Тем временем Луицци видел, что графине с каждой минутой становилось все хуже и хуже: откинувшись в глубине кареты, одолеваемая усталостью, холодом и лихорадкой, она лежала неподвижно и жалобно бормотала. На все, что говорил ей Луицци, произносила коротко и растерянно, с трудом выговаривая слова:

— Мне хорошо! Мне хорошо!

Наконец барон увидел в окно кареты многочисленные повозки, которые заполняют Париж на рассвете. Все извозчики были одеты в короткие дорожные пальто из грубой полосатой ткани. Луицци, несмотря на протест графини, велел остановить карету, вышел и позвал извозчика, проезжающего мимо:

— Голубчик, не продашь ли мне свое пальто?

— Пальто? — изумился извозчик. — Ну и ну. — Он ошеломленно тряс трубкой. — Что вы хотите с ним сделать, господин барон?

Луицци присмотрелся, стараясь определить, кто это. Ему казалось, он знает говорящего, но никак не может его вспомнить. Однако, кем бы он ни был, Арман не желал вступать в длинный разговор:

— Я забыл свое и продрог. Я заплачу вам столько, что вы сможете купить десять таких же, если захотите.

— Так, так, — сказал извозчик, — значит, вы стали богаты, господин Луицци? Тем лучше, тем лучше, — добавил он, расстегивая пальто. — Не то что у нас: старик Риго разорился, бедная матушка Турникель умерла, а госпожа Пейроль, мечтавшая все отдать дочери Перес, живет с милейшим Риго в скверном домишке рядом с бывшим замком своего дяди. Они едва сводят концы с концами, господин Леме, зять госпожи Пейроль, платит им крошечную пенсию.

— А! — воскликнул Луицци. Упоминание знакомых имен позволило ему вспомнить кучера. — Малыш Пьер? Так ты уже не служишь на почте?

— Да, я все бросил и пошел кучером к папаше Риго, он надавал мне разных обещаний, а потом вынужден был от всего отказаться Это страшная история, сударь, но сцена смерти матушки Турникель была еще страшнее. Вы ведь не знаете, что госпожа Пейроль не дочь матушке Турникель?

— Как? — не поверил Луицци. — Эжени…

— Похоже, что когда-то ее ребенком украли у знатной дамы. Старуха хранила секрет до последнего дня, боясь, что девушка, которая кормила ее, уйдет. Но на пороге смерти страх попасть в ад заставил во всем сознаться.

— А она назвала имя той знатной дамы?

— Подождите, подождите, — задумался бывший ямщик, — некая госпожа де Клини… Кани… Кони… Да, Кони. Но черт ее знает, что с ней стало тридцать пять лет спустя! Ах, сударь, сударь! Ничего подобного не произошло бы, если бы вы захотели жениться на бедняжке.

— Кони! — повторил барон. — Кажется, это имя мне известно, где-то я его уже слышал.

Возможно, барон расспросил бы поподробнее Малыша Пьера, но тот подошел к экипажу и вдруг отпрянул с криком:

— О, Боже мой! Там дама, ей очень плохо.

— Ладно, ладно! — перебил барон, бросил Малышу Пьеру пять или шесть луидоров и быстро сел в карету.

Леони полностью обессилела и упала на сиденье. Луицци поднял ее и уложил, как ребенка, себе на колени, одной рукой он поддерживал ее голову, чтобы уберечь от тряски и толчков кареты, другой закутал в пальто и обнял. Он глядел на нее, бледную, замерзшую, почти умирающую.

— Леони, Леони, — шептал он, крепче прижимая ее к себе, — держись, держись.

— Спасибо, спасибо! — бормотала она, сквозь полудрему. — О, как хорошо! Тепло!

Слезы навернулись на глаза Луицци: женщина, имевшая от рождения положение, богатство, блестящие способности, благодарила его за такую малость, как защиту от одолевшего ее холода. Он прижал ее сильнее к груди, обнял, как будто хотел закрыть собой все ее тело, и, наклонившись, поцеловал в ледяной лоб.

Леони осторожно высвободила руки из-под пальто, обняла Армана за шею, повисла на нем и нежно прошептала, не открывая глаз:

— Ты любишь меня, правда ведь, любишь?

— Да, Леони, да, я люблю тебя!… И, Бог тому свидетель, я умру раньше, чем подумаю разлюбить самую достойную и самую святую из женщин.

— Спасибо! Спасибо! — лепетала Леони. — Ты меня не бросишь, правда?

— О Леони, молчи! Как же я тебя брошу? Никогда!.. Никогда!..

Графиня приоткрыла глаза, направив помутневший взгляд, свидетельствовавший о жестоком ознобе, на барона, и промолвила:

— Так ты меня любишь, правда? И если я умру, не станешь меня презирать?

— Леони! Леони! — Граф не останавливал слез, льющихся на лицо графини. — Зачем ты говоришь о смерти? О! Как ты страдаешь!

— Нет… ведь ты любишь меня! Говори со мной, говори… От твоих слов мне лучше.

Леони отпустила шею барона, взяла его руку и приложила к сердцу. Спокойно, угасающим понемногу голосом, теряя силы, страдая от боли и жара, она продолжала бормотать:

— Люби меня… люби меня… люби меня крепко… тебе не придется долго меня любить… нет, не долго… и все же я счастлива… счастлива так… очень счастлива… Арман, я люблю тебя!..

Она прижимала руку Армана к сердцу, но по мере того, как речь ее затухала, руки ее тоже слабели, а потом руки опустились, голова откинулась, и графиня, казалось, погрузилась в забытье.

Глядя на нее, первый раз в жизни Луицци почувствовал, как в его сердце шевельнулось нечто сродни любви, которая приходит в последние годы юности и делает мужчину мужчиной. Такая любовь защищает и приносит себя в жертву, опирается на веру в себя и не тревожится о будущем, поскольку в ее основе лежат честь и долг, которыми ни один настоящий мужчина не способен поступиться.

Святая и чистая любовь, не имеющая ничего общего ни с ослеплением доверчивой и мечтательной влюбленностью подростка, ни с пылкостью и страстностью юноши, а любовь, знающая о предстоящей борьбе, о жертвах, которые ей нужно принести, о постоянстве, которое нужно проявить. Такая любовь принимает борьбу с отвагой, берет на себя жертвы с радостью и становится сильнее от собственного счастья и еще больше от счастья, приносимого другому.

Никогда еще сердце Луицци не переполнялось таким высоким чувством, и впервые он был почти счастлив и гордился собой, потому что снискал любовь достойнейшей из женщин и понимал ответственность за нее.

Луицци смотрел на Леони, она была так слаба, что не реагировала на его молчание. Он вспомнил о возможной погоне и подумал, что нужно выбрать самый лучший способ, чтобы уйти от нее. Для этого он должен точно знать, что происходит в Париже. Он позвал Сатану. Арман знал, что ему одному доступно слышать голос Дьявола, и, чтобы Леони, очнувшись, не подумала, что он разговаривает сам с собой, пообещал себе говорить тихо.