Приведенный фрагмент характерен для переписки Чайковского с племянником: в ней поражает смесь патетики, дидактики, иронии и самоуничижения. Композитор проходил трудную эмоциональную школу: он имел дело с существом юным, неопытным и безответственным. Он понимал, что в отношениях такого рода нельзя навязывать свое общество племяннику, подчеркивать свою жизненную заинтересованность в нем. Многое приходилось сносить, на многое стараться не обращать внимания. Нужно было считаться и с его друзьями, как явствует из письма Модесту: «Боб мне наконец написал. Его поездка в Гранкино — в зависимости от приезда Рахманова».
Первого июля во Фроловское прибыл слуга фон Мекк Иван Васильев и передал письмо хозяйки с вложенными в него шестью тысячами рублями серебром — бюджетной суммой на весь год. Петр Ильич поблагодарил ее короткой запиской, но тотчас почувствовал себя обязанным ответить Пахульскому, незадолго до этого приславшему свои сочинения. Как обычно, он раскритиковал их, порицая любительский уровень и технику, которая продолжала страдать «какой-то незрелостью, отсутствием чистоты», и посоветовал вместо писания произведений, «пропитанных современностью», «позаняться бесхитростными симфоническими формами в духе классицизма».
Пахульский ответил 6 июля, прося разрешения приехать 14-го и поговорить о своих сочинениях. В оговоренный день он появился во Флоровском с фотографом, который по заказу фон Мекк сделал множество снимков усадьбы и ее обитателя. Позднее Чайковский получил альбом с фотографиями.
Кроме того, Петр Ильич планировал повидаться с Пахульским в конце августа в Подольске по дороге в Тифлис, о чем сообщил Надежде Филаретовне 31 июля. Неизвестно, состоялась ли эта встреча, как неизвестно и то, было ли отправлено письмо самому Пахульскому по поводу этих планов. 7 августа он выехал к Анатолию, по пути навестив Модеста и Колю в Гранкине, где должен был гостить и Боб. Они решили все вместе отправиться в Каменку, а затем повидаться с Анной в ее поместье Копылово. Приятно проведя время в Гранкине, Чайковский был потрясен контрастом с положением дел в имении Давыдовых — его сестра не переставала «болеть», дозы морфина увеличивались, у нее начались припадки, близкие к эпилептическим, и обнаружилась все растущая страсть к алкоголю. Вдобавок из Москвы к родителям вернулся умирать его протеже Михаил Клименко, и нужно его было часто навещать. В первых числах сентября только Петр Ильич и Коля отправились в Тифлис: Боб остался с матерью в Каменке, а Модест уехал в Петербург.
Тифлис как всегда располагал к отдыху, развлечениям и меньше всего — к работе. Володю Аргутинского композитор нашел ужасно погрубевшим и подурневшим, но, несмотря на это, очаровательным. К тому времени Коля подружился с молодым князем, причем инициатива исходила больше от последнего. Появился неизменный гид Чайковского по тифлисским злачным местам — Кокодес, и стремительно понеслись дни, заполненные встречами, разговорами, ресторанами и винтом.
В Тифлисе Петр Ильич получил два письма от фон Мекк. Первое датировано 13/25 сентября и по тону решительно ничем не отличается от всех ее предыдущих писем. Начинается оно обычным ласковым обращением: «Милый, дорогой друг мой!» и завершается в еще более экзальтированной манере: «Будьте здоровы, дорогой, несравненный друг мой, отдохните хорошенько и не забывайте безгранично любящую Вас Надежду ф. Мекк», и в постскриптуме указание, предполагающее дальнейшую переписку: «Адресовать покорно прошу в Москву».
Письмо это касалось больной для Надежды Филаретовны темы: о том, как ее дети растрачивают свое состояние. Наибольшая часть упреков адресована Николаю в связи с его неудачной покупкой имения Копылово и неспособностью (вызванной невозможностью) управиться с ним. Как мы помним, купить Копылово, вопреки ее мнению, Николаю посоветовал его тесть. Поэтому Льву Давыдову тоже досталось в этом письме: «Я не могу обвинять в этом Колю, потому что он был очень молод и совершенно неопытен, но я удивляюсь, что Лев Васильевич так мало заботился о благосостоянии своей собственной дочери, что мог толкнуть юного и неопытного мальчика на такой скользкий путь, как возня с имением». Обычно Надежда Филаретовна щадила родственников Петра Ильича, и то, что на этот раз прозвучала горечь, свидетельствует, что нервы ее были на пределе. «Боже мой, боже мой, как это все ужасно! Кладешь всю свою жизнь, все способности на то, чтобы доставить своим детям обеспеченную, хорошую жизнь, достигаешь этого, но для того, чтобы очень скоро увидеть, что все здание, воздвигнутое тобою с таким трудом и старанием, разрушено как картонный домик. Как это жестоко, как безжалостно!»
Акцент на Николае и на имении Копылово был сделан потому, что именно оттуда Петр Ильич писал «лучшему другу» предшествующее письмо (4 сентября), где были такие слова: «Я уверен, дорогой друг, что и Вы вынесете из посещения Копылова отрадное впечатление». В имении этом она так и не побывала. Другие ее дети преуспевали не лучше Николая: «Сашок на своем мясном экспорте также потерял уже половину состояния и теперь рискует потерять остальное. <…> Вот и тоже разорение, и Вы не можете себе представить, милый друг мой, в каком я угнетенном, тоскливом состоянии». И, наконец, главное бельмо на глазу — князь Андрей Ширинский-Шихма-тов, муж младшей дочери Милочки: «Состояние продолжает уменьшаться, князь по-прежнему сумасшествует, неистовствует, а она любит [его] без ума и, как ребенок, ничего не понимает, подписывает все, что он ей подкладывает, и не видит, что идет к гибели». И уже с интонацией отчаяния: «Поправить я нигде ничего не могу и боюсь только, чтобы самой не сойти с ума от постоянной тревоги и постоянно ноющего сердца. Но простите, дорогой мой, что я докучаю Вам своими жалобами; никому не весело их слушать».
Письмо это производит тяжелое впечатление, но в нем нет ни малейшего указания на то, что все эти обстоятельства могли хоть как-то отразиться на их отношениях. Надежда Филаретовна часто делилась с композитором, в котором видела единственного друга, своими финансовыми трудностями, и он, как умел, оказывал ей моральную поддержку.
Это письмо последнее из дошедших до нас писем фон Мекк Чайковскому. Еще одно, полученное им 22 сентября и сообщавшее о потере состояния и прекращении денежной субсидии, утрачено. Разрыв их отношений произошел совершенно неожиданно и представляет собой, пожалуй, куда более загадочное обстоятельство в биографии композитора, чем его породившая бесконечные дискуссии смерть.
Не только в интонации, но и в содержании предпоследнего письма Надежды Филаретовны нет ничего необычного, никакого намека на грядущий разрыв. Напротив, оно обращено к любимому и любящему человеку, о котором знаешь, что он поймет и разделит твои тревоги, и с которым, не таясь, делятся глубоко личными переживаниями. Одного этого факта достаточно, чтобы отвергнуть мнение, поддерживаемое рядом биографов, будто одной из причин разрыва было с годами накопившееся чувство неудовлетворенности уровнем и качеством их отношений. Предпоследнее письмо датировано 13 сентября; то же, которым она извещает о прекращении субсидии, получено 22-го, а значит, написано тремя-четырьмя днями раньше. Допустить, что в течение недели произошло «прозрение», «осознание» ею его измены, на 180 градусов изменившее саму природу ее чувств к нему, невозможно.
Много лет назад она действительно писала, что будет помогать ему, пока отношения между ними сохранятся на устраивающем ее уровне, и биографы ухватились за эту цитату. В ее характере было бы высказаться по этому поводу прямо. В таком случае он должен был прибегнуть к самооправданию, но ничего подобного мы в его ответе не обнаружим. Итак, единственной причиной прекращения субсидии Надежда Филаретовна объявила постигший ее финансовый крах.
Еще раз подчеркнем тот факт, что между цитированным письмом — теплым, интимным, доверительным, любящим — и последовавшим за ним разрывом прошло около недели. Один из первых интерпретаторов происшедшего, комментатор «Переписки с фон Мекк» (изд. 1934–1936) и «Писем к родным» (изд. 1940) Владимир Жданов предполагает: «Постепенно в течение последних лет переписка сама собой замирала — было много искусственного в обязательном обмене писем двух лиц, ничем в жизни не связанных; он должен был прерваться, что и случилось, наконец. Но и это объяснение нельзя счесть правильным. Все дело в том, что произошел неожиданный разрыв, — и в оскорбившей Чайковского форме».