Доведенная до отчаяния, Антонина прилагала последние усилия, чтобы чудо совершилось и обожаемый Петр Ильич к ней вернулся. Ситуация складывалась трагическая. Отдав детей в сиротский дом, где они все вскоре умерли, и похоронив в 1888 году гражданского мужа Александра Шлыкова, скончавшегося от туберкулеза, она начала скитаться меж двух столиц, медленно, но верно теряя разум. Она стала искать хоть какую-то жизненную нишу, безуспешно пытаясь устроиться на работу. Ежемесячной пенсии в 100 рублей, назначенной Чайковским, едва хватало; она просила ее увеличить, но безрезультатно. Все эти годы Антонина Ивановна имела дело лишь с Юргенсоном, личных контактов с мужем больше у нее не возникало.
История с ее обращением к Рубинштейну не могла не отразиться на психическом состоянии Чайковского. В тот же день, 30 января, в дневнике он записал: «Письмо П[етра] Ивановича] Ю[ргенсона] с известием об А[нтонине] И[вановне] страшно расстроило меня. Весь день был как сумасшедший. Спал скверно. Не работал». Его состояние отчетливо проявилось и в письмах, отправленных в этот день — не только своему издателю и несчастной супруге, но и адресованном молодому композитору Александру Глазунову, с которым он познакомился несколько лет назад и подружился. Начало этого письма, отразившее минутное настроение автора по причине коллизии с Антониной, часто цитируется биографами вне контекста, как иллюстрация якобы его личностного кризиса в конце жизни: «Переживаю очень загадочную стадию на пути к могиле. Что-то свершается в моем нутре, для меня самого непонятное; какая-то усталость от жизни, какое-то разочарование; но временами безумная тоска, но не та, в глубине которой предвидение нового прилива любви к жизни, а нечто безнадежное, финальное и даже, как это свойственно финалам, — банальное. А вместе с этим охота писать страшная. Черт знает что такое: с одной стороны, как будто чувствую, что песенка моя уже спета, а с другой — непреодолимое желание затянуть или все ту же, или, еще лучше, новую песенку».
Уже на следующий день запись в дневнике звучит совершенно иначе: «Работалось лучше; вечером перед обедом посетило настоящее вдохновенье». И через три месяца в письме Анатолию: «Я теперь в периоде особенной любви к жизни. Ношусь с сознанием удачно оконченного труда». Как и прежде, депрессия, вызванная неприятным событием, прошла довольно скоро. Его творческое эго, стремление созидать всегда перевешивало жизненные неурядицы.
От Алеши пришло сообщение, что 19 февраля его жена скончалась, и композитор провел несколько дней в очень грустном настроении. Читаем в дневнике запись от 2 марта: «Ужасно плакал, когда Герман [герой «Пиковой дамы»] испустил дух. Результат усталости, а может быть, того, что в самом деле это хорошо». Сравним со сделанным в тот же день описанием Назара: «В 7 часов П. И. кончили заниматься. Во время мытья Петр Ильич рассказывал, как они кончили оперу. Петр Ильич за последнее время делятся со мной всем — положим и то, что, кроме меня, и не с кем. “Ну, Назар”, — обратились ко мне и начали рассказывать, как кончили последние слова Германа и как Герман покончил собой. Петр Ильич говорили, что они плакали весь этот вечер, глаза их были в это время еще красны, они были сами совсем измучены. Усталый, и, несмотря на эту усталость, им еще, кажется, хотелось плакать… Я эти слезы люблю, да и думаю, каждый, кто это испытывал. Вот и с Петром Ильичом то же самое. Им жаль бедного Германа, и на что им было довольно грустно. Когда П[етр] И[льич] проиграли сочиненную им кончину Германа, и тогда у них полились слезы, которые во время сочинения наполняли их душу. <…> Мне дорого пометить слезы П[етра] Ильича. Если, бог даст, также хорошо П[етр] И[льич] кончат, и придется видеть и слушать на сцене эту оперу, то, наверное, по примеру П[етра] Ильича многие прольют слезы».
Весь март Чайковскому нездоровилось, он простудился, ослабел и хандрил. Малоприятные новости о двух его протеже расстроили его еще больше. В 1889 году он усердно добивался назначения Анатолия Брандукова преподавателем консерватории. Он был еще во Флоренции, когда стало ясно, что хлопоты безуспешны — непреодолимым препятствием явился директор консерватории Василий Сафонов. Потерпев неудачу, композитор в знак протеста решил уйти с поста директора Музыкального общества и отказался от дирижирования шестью концертами в будущем году. Обо всем этом он сообщил 17 февраля/1 марта из Флоренции в большом письме московскому отделению Русского музыкального общества.
Со своей стороны Юргенсон известил его о новых осложнениях с Михаилом Клименко, который работал у него в типографии и не прижился из-за строптивости характера: в любом требовании администрации он усматривал желание его унизить. Уйдя из типографии, Клименко очень нуждался, у него развился туберкулез. Композитор ответил издателю в феврале из Флоренции: «Клименко действительно неблагодарен, но многое ему можно простить, когда он умирает. Это человек с большими способностями и с большой амбицией, которому не везло. Отсюда страшное озлобление, но в последнее наше свидание он так трогательно просил у меня прощения, что я все забыл».
С каждым днем Флоренция казалась Чайковскому все более невыносимой. 27 марта/8 апреля он переехал в Рим и в тот же день написал Модесту: «По радостному чувству, которое охватило меня сегодня, когда я вышел на улицу и понюхал знакомый римский воздух, увидел столь когда-то знакомые места, я понял, что сделал величайшую глупость, поселившись не сразу в Риме. Впрочем, не буду бранить бедную, ни в чем не повинную Флоренцию, которую, сам не знаю почему, возненавидел и которой между тем я должен быть благодарен за то, что без помехи написал “Пиковую даму”. Рим ужасно изменился. <…> Но, несмотря на все эти переломы, я испытываю необыкновенное удовольствие, снова находясь в милом городе. К этому чувству примешивается меланхолическое сознание канувших в вечность годов, канувшего в вечность Н. Д. Кондратьева. <…> Николая Дмитриевича вспоминаю ежеминутно; оно и грустно до слез, и вместе почему-то приятно. <…> Милый, милый Рим!»
Чтобы увидеть знаменитую статую Антиноя, возлюбленного римского императора Адриана, он поехал в Ватикан, не испытывая, однако, особенного желания бродить по музеям. Вскоре появился неизменный атрибут Рима — Голицын, которого, как писал Петр Ильич в письме Модесту, он продолжал «очень любить» и в этот раз «был рад его видеть». Приехав из Флоренции больным и усталым, композитор быстро поправился и все три римские недели не встречался ни с кем, кроме близких знакомых, успев инструментовать три первые картины «Пиковой дамы». В конце марта Чайковский и Мекк после почти четырехмесячного перерыва одновременно написали друг другу: он из Рима, она — из Ниццы, их переписка возобновилась, и ничто не предвещало шок, который ему предстояло пережить несколько месяцев спустя.
Глава двадцать шестая.
Горькое расставание
Свое пятидесятилетие Чайковский отметил с Модестом и близкими друзьями уже в Петербурге, а в первых числах мая отправился во Фроловское. К этому времени, по его просьбе, Алексей подыскал новую усадьбу. Дом был приготовлен и убран в соответствии со вкусом хозяина, но особенной радости ему не принес. Алешу он нашел похудевшим и изменившимся после смерти жены. Лес, в котором он любил гулять, был продан и вырублен до последнего дерева. Все это его сильно расстроило, и зрелище уничтоженных деревьев преследовало его еще долго.
Лето Петр Ильич посвятил сочинению секстета для струнных инструментов «Воспоминание о Флоренции» и инструментовке оперы «Пиковая дама». Фон Мекк писала, что высылка очередной бюджетной суммы задерживается до ее возвращения из Висбадена в Москву. В конце мая проездом в Гранкино у Чайковского остановились Модест и Коля, которым он пообещал приехать в августе в гости. Вскоре появился Боб. Чайковский писал Модесту: «Видел я сегодня во сне Боба и вследствие этого сна у меня непреодолимое желание его видеть. Может быть, в самом конце мая я приеду, чтобы повидать его, а то ведь он проскользнет». Ему же 12 июня 1890 года: «После вашего отъезда через 2 дня приехал Боб и провел у меня 3 суток. Было необыкновенно приятно и погода благоприятствовала. Мы с ним читали; оказывается, Боб обожает читать вслух вещи, которые он знает и которые ему нравятся, другому, если другой их не знает. <…> Мы ежедневно гуляли с ним, а в последний день пребывания были в дальнем казенном лесу, куда Алексей приезжал с чаем. Впоследствии я узнал из письма miss Eastwood (английская гувернантка младших детей Давыдовых. — А. П.), что Боб свободно мог остаться у меня еще дня 3, но он уверял, что не может. Из чего я заключаю, что его приезд ко мне — жертва, хотя и не тягостная. Я только отмечаю этот факт, но нисколько не обижаясь, ибо по себе знаю, что можно любить человека, но не особенно любить провести у него более известной порции времени». Он шутливо писал племяннику 5 июня 1890 года: «День твоего отъезда был для меня печальный. <…> Будь ты мальчик интересный, умный — можно было бы еще как-нибудь убить время, но взяв во внимание твою отчаянную тупость и глупость, я прихожу в ужас о том, что бы я испытал в течение трех дней. Пришла телеграмма от Мити, из которой я усматриваю, что или ты напутал или он, но только из-за этой путаницы ты уехал двумя сутками ранее, чем можно было».