Двадцать восьмого декабря Петр Ильич выехал в Петербург, чтобы встретить новый, 1890 год с Модестом, Люсьеном Гитри и его женой Анжеле (оба были актерами Михайловского театра) в ресторане Лейнера. 2 января состоялась генеральная репетиция балета в присутствии Александра III. Роскошно поставленный спектакль, с великолепными декорациями, костюмами и лучшими артистами в сочетании с совершенной музыкой Чайковского произвел на зрителей неотразимое впечатление. Это был настоящий зрелищный праздник. Император, видимо, несколько ошеломленный увиденным, смог сказать композитору только, что это «очень мило». Тот, ожидавший большего, был разочарован и записал в дневнике: «Его Величество третировал меня очень свысока. Господь с ним». На следующий день представление балета прошло с небывалым успехом, что сразу было отмечено всеми петербургскими газетами. Петр Ильич, не колеблясь, поставил «Спящую красавицу» в ряд лучших своих творений. Он воспринимал этот балет как некую симфонию в танце, в которой выразил свои чувства по отношению к судьбе, человеку, к жизни и где смог ярко показать, что в поединке судьбы и жизни победа остается на стороне последней.
Четвертого января Чайковский уехал в Москву уставший, неспокойный, озабоченный новым оперным заказом, а 11 января вернулся в столицу, на этот раз уже проездом в Берлин, и отправился затем во Флоренцию, куда прибыл 18 января. Он выбрал Флоренцию, вспоминая о зиме 1878 года, когда в спокойной, идеальной для сосредоточенной работы обстановке заканчивал Первую сюиту и начинал «Орлеанскую деву». Красота и памятники искусства города на реке Арно были ему сейчас безразличны. Он поселился в гостинице «Вашингтон». В его распоряжении были четыре небольшие комнаты с окнами, выходящими на реку, и молодой слуга Модеста Назар Литров, с удовольствием согласившийся ухаживать за барином и безбоязненно последовавший с ним за границу (Алеша не мог его сопровождать из-за того, что жена его умирала от туберкулеза и дни ее были сочтены).
Рабочий день композитора во Флоренции почти не отличался от обыкновенного: он вставал около восьми утра, работал в два приема, разделяя их полдником и длительной прогулкой, обедал в семь вечера, затем отдыхал — читал, посещал театр, писал письма или, что с ним тоже случалось, просто скучал. «Иногда пишется очень легко, иногда не без усилия. Впрочем, усилие есть, быть может, последствие желания написать как можно лучше и не довольствоваться первой попавшейся мыслью», — писал он Модесту 6/18 февраля. Сочинение оперы «Пиковая дама» длилось сорок четыре дня. 3/15 марта в дневнике появилась деловая, но ликующая запись: «Проснулся в 6 час[ов]. После чая кончил интродукцию. Перед обедом все кончил». Он много гулял с Назаром, ухаживал за ним, когда тот серьезно ушиб ногу и какое-то время не мог ходить, слушал мальчика-певца Фердинандо, певшего под его окнами, и развлекался, как обычно развлекался в Италии. В дневнике среди ежедневных записей встречается одна весьма любопытная, причем написанная по-французски: «Я думаю, что Назар, этот славный парень, очень любопытен и забавляется тем, что разбирает то, что пишет на этих страницах его случайный хозяин. Впредь я буду писать по-французски». Впрочем, это намерение он не осуществил.
Во Флоренции, по примеру барина, и сам Назар вел дневник, где записывал не только свои впечатления о городе, но и разговоры с Чайковским и наблюдения за ним. Этот дневник, написанный малограмотным, но очень внимательным молодым человеком, представляет собой незаурядный бытовой документ, отобразивший немало интересных деталей и атмосферу создания оперы. Приводим запись от 29 января: «П[етр] И[льич] сегодня в хорошем расположении. Еще вчера начали другую картину, и, как вижу, идет хорошо. Модеста Ильича хвалят за либретто. Каждый день перед окончанием занятий вхожу в комнату и говорю, что пора обедать или ужинать. Я не знаю, может, этим мешаю, но, по-видимому, неудовольствия не высказывают. Если бы я заметил, конечно бы не входил. Вот в чем задача. П[етр] И[льич] может думают, что я от скуки вхожу, что им это время свободно, и делают вид ласковый и добродушный! Но нет, я ничуть покудова не скучаю. А вхожу, чтобы рассеять их самих, и если б я это не делал, то, может, и они подумали, что я чем-нибудь недоволен ими, но все равно, покудова хорошо, и слава Богу. В 7 часов я вошел. П[етр] И[льич] еще не кончил. Я сказал “пора кончать”. Уже отозвались и сам еще продолжают делать крючки. “Да, — я говорю, — скоро семь часов”. “Сейчас”, — говорят и еще сделали один крючок, рукой ударили по клапану рояля. Я стою. Вынули часы, открывают. “Еще без двадцати минут, еще могу десять минут работать”. Я что-то сказал. А они: “Да позволь только десять минут”. Я ушел. Через десять минут подходят ко мне. “Ну, я кончил”, — и стали расспрашивать, что я делал (я писал; как они взошли, тетрадь закрыл я), и пошли в его комнату. П[етр] И[льич] стали ходить взад и вперед по комнате, а я стою у стола. Заговорили про Феклушу, Алексея и проч. Первый раз услышал я от П[етра] И[льича], чтоб они с лестью отозвались про будущее свое сочинение. “Опера будет, если Бог даст, так хорошо пойдет, что ты расплачешься, Назар”. Я сказал: “Дай Бог, чтобы хорошо шло, и мысленно сказал себе: и дай Бог Вам здоровым быть”».
В конце января Петру Ильичу пришлось пережить очередное вторжение Антонины в свою жизнь. Из письма Юргенсона от 23 января выясняется, что «известная особа» как бы на правах супруги знаменитого композитора написала Антону Рубинштейну письмо на восьми страницах, прося дать ей место в консерватории. Реакция композитора в ответном письме от 30 января была предсказуемой: «Как ты жесток ко мне, друг мой! Конечно, только невольно можно причинять приятелю столько огорчения, как ты мне сегодняшним письмом. Ради бога, не пиши мне никогда без особой надобности об Ан[тонине] Ив[ановне], всякое известие о ней, о какой-нибудь новой ее штуке, без всякой пользы для кого бы то ни было, раздражает, убивает меня! Это ужасная рана моя, до которой, умоляю, не касайся, если это не необходимо. Я сегодня весь день, как сумасшедший, не могу ни есть, ни работать (главное убийственно, что я теперь несколько дней не в состоянии буду работать), ни читать, ни гулять — словом, я глубоко несчастлив. Конечно, во всем этом какое-то болезненное преувеличение дела. Ну что в том, что сумасшедшая новое безумие учинила. Но тут уж играет роль ненормальность, истеричность моей натуры. Нужно что-нибудь сделать, чтобы эта сумасшедшая перестала скандальничать. Но что? Я целый день сочинял письмо к ней, но злоба заставляла меня вдаваться в мелочные попреки и в споры с ней, а этого отнюдь не следует. Наконец, одно письмо написал и посылаю тебе его. Если ты найдешь нужным, пошли его; если же оно слишком мягко или вообще не так, как следует, то брось. Всего бы лучше было, чтобы кто-нибудь растолковал ей всю глупость ее поведения и все безумие его. Но я ведь очень понимаю, что с ней тебе говорить нельзя, ибо ты уже научен горьким опытом, что значит с ней разговаривать».
Текст этого неотправленного предназначенного для Антонины письма сохранился. В нем он довольно резко заявлял супруге, что за «целую серию поступков детски неосмысленных» он «принужден наказать» ее, как наказывают детей лишением какого-либо материального блага, «Я лишаю Вас одной трети Вашей пенсии, — писал он ей, — отныне, впредь до изменения, Вы будете получать 100 рублей». Далее композитор напоминал ей, что в 1878 году она отказалась от развода, тем самым заслужив его справедливое негодование за преследование; затем вступила в нелегальную связь с неизвестным ему человеком и, будучи тогда женщиной состоятельной, поместила своих детей в воспитательный дом. Несмотря на то, что за такое поведение она была достойна отказа в денежной помощи, он сжалился и назначил ей 50 рублей в месяц. Став богаче вследствие дарованной ему пенсии, он удвоил ей ежемесячное пособие. Через год по просьбе Милюковой он снова увеличил сумму, но теперь всему пришел конец, поскольку она начала беспокоить Рубинштейна. Это ставшее последним в переписке супругов письмо кажется в целом жестоким (хотя Чайковский жестоким человеком не был)* но даже в нем ощутимы и ноты жалости, которые почти всегда (несмотря на чрезвычайное раздражение) проглядывают в его упоминаниях о Милюковой. Юргенсон это письмо не отправил, но пенсию сократил до ста рублей.