Только за виноградную лозу, укрытую теплой шубой земли, можно не бояться.
Под яром вздыхал и потрескивал Дон, подмываемый и журчащей из степи по всем ерикам, и талой, напирающей сверху из Цимлянского моря, водой. А когда Луговой, закончив письмо, поднял наконец голову, из-за ветвей Вербного острова уже показался край красного солнца.
В воскресенье на желтом с низами казачьем домике хуторской почты, как всегда, висел огромный замок, а ему обязательно надо было отправить Наташе письмо только сегодня, и ни днем позже. И непременно авиа. На станичный же — за раздорскими буграми — полевой аэродром почтовый самолет залетал и по воскресеньям. И в тот же день взлетающий в любую погоду с бетонных полос Ростовского аэропорта АН-10, ИЛ-18, а то и ТУ-104 повезет письмо в Москву. А наутро какая-нибудь московская Катя Сошникова вручит Наташе этот конверт в красно-синей каемке.
Но и добраться до Раздорской никаким, после зарядивших дождей, транспортом нельзя было. Даже на вездеходе не перебраться через набухшую Сибирьковую балку, и никакую телегу не вытащить лошадям из красного глиняного месива. Но и не заводить же в выходной день трактор из-за письма, которое главному агроному совхоза вздумалось отправлять своей дочке в Москву обязательно сегодня, а не завтра. Прямо хоть натягивай свои высокие охотничьи сапоги и плыви в них по этому темно-багровому тесту шесть километров туда и шесть обратно или же иди в конюшню совхоза и подседлывай лошадь.
А почему бы и нет? Не ради таких ли случаев и решили в совхозе, не без участия Лугового, купить нескольких лошадей, и за каких-нибудь четыре-пять лет их набралось уже столько, что, когда дед Муравлев спускался с ними из степи на берег Дона, уже почти можно было сказать: табун.
Встретившаяся Луговому в коридоре Марина только и успела спросить у него, когда он взялся за шапку:
— Ты куда? — и тут же осеклась, увидев у него в руке конверт.
И опять, как и вечером, между ними ничего больше не было сказано. Ему только бросилось в глаза несоответствие ее разительно побледневшего за ночь лица и свежего молодого румянца на скулах. Глаза у нее были красные.
Надевая плащ, он услышал, как зазвонил на столике в коридоре телефон, и, взяв трубку, узнал голос Скворцова.
— Я завтра еду в город и хочу по дороге к тебе заглянуть, — сказал Скворцов. — Ты не возражаешь?
И Луговому вдруг явственно почудилось, как из трубки на него дохнуло тем самым кисло-сладким смрадом, которым душило его и во сне. Он быстро сказал:
— Нет, завтра нельзя.
— Почему? Опять какая-нибудь комиссия?
Луговой радостно ухватился:
— Да, да, опять. — И потом, вспоминая этот разговор, он сам удивлялся, как тут же для вящей убедительности продолжал самым естественным тоном лгать, несмотря на то что Марина стояла рядом и все шире раскрывала глаза: — Приедут на первую дегустацию наших вин.
В голосе у Скворцова что-то звякнуло:
— Ну, тут-то ты можешь и меня с собой взять.
Луговой решительно сказал:
— Нет, это неудобно.
В голосе у Скворцова засквозило недоумение:
— Почему? Я же не какой-нибудь дилетант. Тебе за меня стыдно не будет. У меня у самого, как ты знаешь, в подвале, можно сказать, библиотека донских вин.
Единожды солгавши, Луговой под изумленным взглядом Марины продолжал свою вдохновенную ложь:
— Это приедут эксперты из министерства. Из Москвы.
— А ты бы у них спросил, где они были, когда мы дегустировали трофейные вина в Румынии, в Венгрии и в Австрии. Шатонеф дю пап и прочие в том же духе. Ну хорошо, тогда мы с Мариной вдвоем посидим. Я за зиму уже соскучился по вас.
В искренности, его слов не приходилось сомневаться. Червячок раскаяния шевельнулся у Лугового. Но и согласиться сейчас на встречу со Скворцовым и на те его разговоры, без которых не обходился ни один его приезд, он уже не мог. Тем более что ни к чему хорошему их встреча не могла привести. Это Луговой знал твердо. И может быть, в интересах сохранения их старой фронтовой дружбы, даже под этим взглядом Марины, которая стояла в двух шагах от Лугового, надо было довести эту ложь до конца:
— А Марина еще вчера уехала в Ростов на семинар, на неделю, а может, и на две.
Неизвестно, заподозрил ли что-нибудь Скворцов, но теперь уже у него в голосе совсем явственно прозвучала обида. И перед тем как положить трубку, он совсем сухо сказал:
— Ну, как знаешь. Звони.
Положил трубку и Луговой.
— Я тебе потом все объясню, — быстро сказал он Марине и под ее недоумевающим взглядом поспешил выйти.
Из конюшни совхоза он вывел единственно лишь и приученную ходить под седлом гнедую кобылу Катьку, на которой дед Муравлев обычно сам пас табун. Но когда Луговой стал садиться на нее, то и она шарахнулась от него, очевидно ни за кем, кроме своего непосредственного хозяина, не признавая этого права.
И еще раз шарахнулась она, когда он, бросив ее под яром, накоротке забежал домой и вышел оттуда в бурке — шел дождь со снегом. Теперь уже Марина ни о чем не спросила у него, увидев, как он сунул за борт бурки конверт, а только неуверенно сказала:
— А может быть, лучше плащ?
Но он уже садился со ступеньки, вырубленной в яру, на лошадь.
Тут-то Катька опять и испугалась его, а вернее, взмахнувшего над нею черного крыла бурки, и он едва успел упасть в седло.
Но и не за что было на нее обижаться — негде было ей привыкать к бурке. А вообще-то из нее могла бы получиться верховая лошадь. Конечно, не такая, как его Зорька, которая могла ему и раненому помочь взобраться в седло, но все же… Всему свое время.
Бурка надежно прикрывала у него на груди письмо от мокрого снега с дождем. Иногда он осязаемо ощущал ломкое похрустывание конверта в нагрудном кармане и живое биение листков, исписанных за эту ночь. Все-таки письмо у него получилось внушительное, большое, хотя сейчас он и не смог бы дословно пересказать, что он ей написал под треск ломающихся за окном обледенелых ветвей и удары весеннего ветра в парус ночи. Должно быть, все то, что слеталось к нему на костер бессонницы во все другие ночи, обжигало и куда-то несло… Как в Революционном этюде Шопена.
Но, должно быть, и тысячной доли всего этого не смог он написать, да это и невозможно было бы, даже если бы ему были отпущены для этого не одна, а десять, сто ночей.
Ни одной минуты он больше не мог допустить, чтобы она так терзалась, откладывая уже принятое ею решение единственно из стыда или страха перед тем, как это примут ее отец и мать. Пусть немедленно едет.
Скворцов говорит, что родители ни в коем случае не должны идти на поводу у своих детей и позволять им искать и метаться. Нет, никакого насилия не будет, пусть сама ищет. Вот когда молодая жена родит Скворцову дочку или сына, тогда Луговой и послушает, как он станет рассуждать.
Как бы там ни было, а музыка и любовь уже сделали из нее человека и что-то пробудили в ее сердце такое, о чем и не подозревает тот, кто всю жизнь держит свое сердце на глухом замке.
Вскоре дождь перестал, и уже падал один только густой крупный снег. Из-за Володина кургана опять потянуло зимним ветром. И на морозе бурка запахла совсем как когда-то среди кизлярских песчаных бурунов. Горьковато, но в то же время и чем-то сладостно чистым, нежным, как и снег, приклонивший к земле вербы.
Лежал он и на чакановой крыше садовой сторожки слева на яру. Сохи в укрытом виноградном саду еще стояли по пояс в снегу, но к двери сторожки кто-то прогреб тропинку, откинув лопатой снег. Должно быть, Демин наведывается иногда, чтобы принести домой на плече старую соху на топку. Но может быть, и Махора. Надо все-таки сказать, чтобы ей опять подвезли дров, иначе и весной замерзнет в своей хатенке.
Нет, это не Демин и не Махора. Женщина в сером пуховом платке стояла у сторожки на яру. И, увидев проезжающего мимо Лугового, она не сделала попытки уйти в глубь сада или же спрятаться в сторожке. Наоборот, то она что-то рассматривала среди сох, а то выпрямилась и стоит, провожая его лошадь взглядом.