20 сентября
Не знаю, как все сложится, но я постараюсь устроить свою жизнь, создать свой мир. Порой задаю вопрос: „Для чего живу, стремлюсь к совершенству?“ и т. д. Но никогда не задаюсь вопросом: „Для чего слушаю музыку, читаю книги?“
Без этого я просто не в силах жить. С музыкой я не одинока. Еще мечты. Я вижу его глаза, ощущаю лунный свет, 2-ю тему си-минорной сонаты Шопена. Консерватория, зал Чайковского для меня святые места. Особенно Большой зал. Жить нужно. Любить прекрасное, хоть ради того, чтобы быть человеком.
Люблю бродить по тихим и шумным улицам Москвы, далекая от ее суеты, беготни, гама. Думаю, решаю свои проблемы, прихожу к тем или иным выводам. Ведь ни одна книга не дает так много, не научит чему-то, как это делает жизнь, особенно когда живешь самостоятельно. Постепенно понимаешь, что жизнь — это не легенда, а борьба и радость, которая бывает довольно редко.
Глянешь на вечернюю Москву с 8-го этажа: огни белые, оранжевые, красные, призрачное мелькание реклам, суета, шум. Люди торопятся, бегут куда-то, толпятся в магазинах. Мне кажется, что впустую спешат машины, трамваи, поезда, самолеты. Но нет. Люди любят, действуют. Это любовь дает им силы выдержать, выстоять. Я тоже должна выстоять. Тоже ради любви. Но как трудно одной. Почему я не звоню Алеше? Ведь он, я чувствую, хорошо относится ко мне. Почему нам не быть друзьями? Да потому, что я боюсь других отношений, кроме дружбы. Боюсь, что он неравнодушен ко мне.
И все-таки я несчастна. Моя первая, самая сильная и прекрасная любовь не может быть деятельной. А хочется делать что-то не для себя, а для дорогого человека. Я знаю, что все время любить его не буду. Но никогда, ни одного человека на свете, кроме него, я не смогу любить до конца, до дна моего сердца.
Есть ли на свете хоть одна девушка, любящая его, как я, и верная ему, хоть он для нее и недосягаем? Есть ли вообще такое существо, которое любит звезду? Может, и да. Мир богат любовью. Я думала, что в Москве он будет ближе. Но нет. Там я с ним. Там звезды, небо, ветер. А это — он.
„К красоте искусства нельзя „привыкнуть“, как нельзя привыкнуть, отнестись равнодушно к красоте майского утра, безлунной летней ночи с мириадами звезд и тем более к душевной красоте человека, которая и есть первопричина и источник великих дел в искусстве“.
„Чем больше в человеке страстности, тем больше и чистоты, целомудрия. Развращенность и цинизм — порождение слабосилия, бесстрастия“ (Г. Нейгуз)».
Полукружье оранжевого абажура падало на стол, и в его отблеске сгорали страница за страницей. Все быстрее перелистывая их, Луговой не замечает, что его губы давно уже что-то шепчут… Какие там Монтекки и Капулетти, если те хотя бы украдкой могли друг к другу через улицу перейти, а тут между сердцами не только океан, взлохмаченная штормом бездна воды, но и бездна недоверия, предрассудков. Вот она — истинная драма века, предвещающая его другую и еще более страшную драму, трагедию, если люди не опомнятся на самом краю бездны.
«22 сентября
Как я хочу применения силам своей любви. Да, я согласна с Любкой в том, что я эмоциональна, во мне много страсти, которая все время подогревается музыкой. И мне не дано применить силы своей любви, ласкать, оберегать. Ты удаляешься и уходишь от меня, и нет сил, способных удержать тебя в моем сердце. Люблю тебя не меньше, но нет того пьянящего, полулегендарного счастья. Любовь моя, верни прежнее!
26 сентября
Знаю, что страдания для того, чтобы я больше смыслила в жизни, глубже понимала музыку. Ведь человек понимает все только через страдания. Слушала оркестр „Кларионконцерта“. Современную музыку надо попытаться понять, а не относиться к ней с пренебрежением, как это порой делаю я. Вот „Дивертисмент“ Ноэла Ли. Четыре части. 1-я — „Знамена“. Какой-то поток, но не бессмысленный. Кажется, будто ощущаешь тяжелые складки красной материи, переливающейся по ветру. Потом — „Параллели“ — 2-я ч. Не знаю, что имел в виду автор, но мне чудилось какое-то таинство. Параллели, пересекающие земной шар, бегущие без усталости и соединяющие сердца людей. А 3-я ч. — „Портрет“. Это я видела где-то в старом заплесневевшем зале портрет девушки с чудными глазами. Все в пыли, в паутине, но глаза… И, наконец, „Факелы“. Процессия в темных туннелях. У всех в руках факелы. Мечутся, не могут выбраться. А пламя равнодушное, только движение воздуха может смутить его. Все это, конечно, не соответствует оформлению, я уверена, но так хорошо мечтать под музыку. Образы, образы. Какое счастье я испытала! Не разбираюсь в оркестровке, но „переживаю музыку“, как сказал Генрих. Хорошо ли это, не знаю. Главное, что мне хорошо в это время».
Он и во сне продолжал жить этой жизнью. Марина, прибежавшая из своей комнаты босиком, в рубашке, трясла его за плечо, но он сердито мычал, отказываясь пробуждаться. Он смутно чувствовал, как она уговаривает его, стоя перед его кроватью босая на крашеном полу, но ему никак нельзя было проснуться, так и не узнав исхода своего спора со Скворцовым. Так и не успев договорить: «А ты знаешь, что он отказывается играть в тех залах, куда не пускают негров…»
Самое противное было в том, что и на этот раз от Скворцова несло, как из винной бочки, и когда он приближал свое лицо к лицу Лугового, того так и охватывало удушьем. И все то, что Луговой давно уже собирался и должен был высказать ему, подступало к горлу. Только из чувства фронтового товарищества и удерживался он до сих пор. Но дальше уже нельзя было. И подпевать ему он не станет. Иначе он совершит предательство не только по отношению к себе.
И если уж, отбросив все колебания, начинать, то высказать ему все. Для его же пользы. Нельзя из своих заслуг и воинственно закрученных усов делать пугало для детей и требовать от них, чтобы они всю жизнь навытяжку стояли перед ними.
Но едва лишь с губ его должны были сорваться эти слова, как Скворцов, обнимая одной рукой за плечи его, а другой Марину, с ласковой снисходительностью и наивным недоумением спрашивал:
— Милый мой, что с тобой? Вот до чего тебя довел твой Шопен. — И, уверенно лаская ладонью круглое плечо Марины, спрашивал и у нее — Ты, Мариша, не знаешь, что с ним?
Луговой пробовал высвободить плечо из его руки, но это ему не удавалось. А Марина и не пыталась освободиться, ей, судя по всему, было приятно это полуобъятие фронтового друга. Она ничего необычного не находила в том, что он по-хозяйски сжимает ее плечо ладонью. Это-то больше всего и было неприятно Луговому. Багровый хмель бросался ему в голову, и нечеловеческим усилием он вырывался из объятий друга, крича: «Во-первых, никакой я тебе не милый мой, а во-вторых, и ее ты не смей называть Маришей и…»
Марина трясла его, и, открывая глаза, никогда еще не испытывал он такого огорчения оттого, что его так не вовремя разбудили. Так и не сказаны были те самые слова, которые обязательно надо было сказать.
Марина спрашивала:
— Что с тобой?
— А что?
— Ты кричал на весь хутор. Тебе что-нибудь снилось?
— Не помню… Кажется… Может быть… Но ты, пожалуйста, не уходи. Я постараюсь вспомнить.
И он уже не отпускал ее от себя.
«30 сентября
Насколько счастливей была я в минувшем году! Здесь разве я ближе к нему? О да, Большой зал, зал Чайковского… Но там, на воле, среди полей, под ветром, я ближе. На моем пути много страданий, но, я думаю, это для того, чтобы я лучше понимала жизнь, чтобы душа не огрубела. И я благодарна судьбе. Спокойствие — это болото, стоячий пруд, а трагедия, борьба — это свежий поток. Все переживу, лишь бы со мной была музыка. Только она. Единственное и главное. Как не поймут папа и мама. Вся моя жизнь — в музыке. Моя поддержка. Иначе я бы давно скатилась, сгинула. Раньше как-то интересовали наряды, красота, а сейчас я постигаю истинную красоту большой, вечной любви, преданности!
Какие у нас дома звезды, небо! Лунная дорожка на воде и облака! Как там и музыка звучит по-другому!