— Чаво?

Как на грех, ветер в это мгновение улегся, и в наступившей тишине явственно прозвучал над водой ответ с острова:

— Ванька, тормози лаптем, деревня близко, завтра новый сплетем.

Задонское эхо тут же повторило слова. Туристы так и легли на палубе яхты. Но труднее всего мотористу было перенести взрыв другого смеха, донесшегося до его слуха с острова. Бурно смеялась Наташа. А вокруг нее с громким лаем бегал ее зверь. И ничего иного не оставалось посрамленному мотористу, как тут же провалиться сквозь люк под палубу яхты.

С того дня и с других судов перестали неосторожно затрагивать нового спутника Наташи. По воде слух идет еще быстрее, чем по суше. К тому же вскоре убедились матросы, что в своих выводах об этом очкарике они поторопились. С опозданием оценили, что плавает он не хуже их казачки. И если она плавала саженками, то он где-то выучился кролю. А после этого само собой отпало и слово «папенькин», приставшее было к его долговязой фигуре. Папенькину не перемахнуть бы судоходный разрез Дона за какие-нибудь пять минут. И на веслах он поднимался от хутора к острову, точно рассчитав встречную силу течения и всегда причаливая к одному и тому же месту — между косой и бакеном. Правда, и руки у него были едва ли короче весел.

Недаром же его сразу признал за своего и Ромка. С первых дней он уже играл с ним на берегу и в воде почти так же, как с Наташей. А потом матросы перестали беспокоиться и тогда, когда видели, как Наташа и этот парень, переплыв с острова на левый берег, где стояли сметанные хуторянами к зиме стога сена, начинали взбираться на них и со смехом соскальзывать вниз, валясь друг на дружку. Как дети.

И вскоре тот же строптивый моторист уже кричал с палубы яхты с фамильярностью:

— Эй, парень, брось-ка яблоко!

Прежде чем бросить, тот всегда интересовался:

— По делу или по случаю?

Еще более густым басом с палубы заверяли:

— По делу.

Это означало, что в обмен с борта яхты будет брошена вяленая вобла, а то и синьга. И еще долго после этого в задонском лесу басило эхо.

Судя по всему, с появлением у них в доме Алеши у Марины Пыли связаны надежды, что и Наташина жизнь хоть как-то изменится, выбьется из обычной колеи с этими внезапными приступами одиночества и с музыкой, без которой уже не начинался ее день и не засыпала она. Да и вообще чему же еще было и порадоваться при их хуторской жизни, если не приезду фронтового друга? С другим своим другом, Скворцовым, виделись они часто, чуть ли не каждое воскресенье, и он, живя по соседству в станице, давно уже и сам останичился, приезжая, ни о чем другом уже не способен был говорить, кроме как о своем винограднике на сто донских чаш и о том, как варить стерляжью уху. Конечно, стерляжья уха была хороша, но не настолько же, чтобы рассказами о ней потчевать своих друзей при каждой встрече. И все так же никогда не упускал Скворцов случая побранить современную молодежь, пощипывая отращенную после войны повитель седеющих усов, поделиться своими мыслями по этому поводу.

— Надо, чтобы они боялись. Без этого нельзя, — говорил он, дергая себя за кончик уса.

С Грековым же не встречались они с тех самых дней, как его после Цимлянской стройки взяли оттуда, из политотдела, на работу в Москву… И теперь еще неизвестно было, кто больше радовался его приезду, Луговой или Марина. Тем более что она и всегда выделяла Грекова из их друзей и, может быть, даже немного была влюблена в него за то, что, по ее словам, он никогда не выпячивался ни на фронте, ни после войны, всегда предпочитая оставаться в тени и радуясь успехам своих друзей не меньше, если не больше, чем своим. Между тем и на фронте он не прятался за чужие спины и потом не поспешил при первой же возможности выйти — как тот же Скворцов — на пенсию.

И тем больше сокрушалась Марина по поводу его семейной жизни: таким людям всегда не везет. Нет, с женой Грекова и теперь связывала любовь, но тем сильнее, кажется, страдал он оттого, что так и не настроились у нее отношения с его сыном от первого брака. Луговому он об этом никогда не рассказывал, но от Марины не сумел скрыть. Женщина умеет получить доступ и в самый глухой уголок мужского сердца.

Не случайно теперь Греков и погостить приехал к ним не всей семьей, а только с Алешей. Недаром, должно быть, и так безропотно сносил все его внезапные бурные нападки. Время от времени в парня как будто вселялся какой-то вирус, и он начинал придираться к отцу то зато, что тот возвращался с Дона без улова, хотя просидел с удочками в лодке с самой зари, то из-за того, что и в самые удачные дни берется у него одна мелочь. И Алеша бежал в дом за сантиметром, чтобы измерить длину принесенных отцом с Дона су́лок. А то просто достаточно было отцу за столом заговорить, чтобы он тут же, перебивая, завязал с ним спор ни из-за чего. Лишь бы поспорить. И иногда Луговому даже со стороны трудно было смириться, что его друг, тот самый комиссар Греков, которого любили не только в полку, но и во всей дивизии, при этом лишь втягивал голову в плечи, растерянно улыбаясь. Как будто подменили его.

Должно быть, он и сам это чувствовал, потому что однажды, когда они остались с Луговым в лодке вдвоем, заговорил:

— Ты только, пожалуйста, ничего такого о нем не подумай. Парень он не хуже других. Конечно, неуравновешенный, но в этом надо винить не его. И знаешь, я вообще после Цимлы понял, что большую часть вины за ошибки детей должны взять на себя мы сами.

Но нападало на Наташу ее затворничество, и опять, кроме музыки, уже ничто не существовало для нее, в том числе и Алеша. Только Бетховен, Шопен, Лист. И Алеша никогда не мешал ей, только поодаль бродил вокруг веранды. Но в эти-то часы отцу и доставалось от него больше всего. И опять Луговому трудно было смотреть, как его друг покорно сносит все его нападки.

Только однажды он и вышел из себя. Нет, не тогда, когда Алеша опять придирался к нему, как репей цеплялся к каждому слову. В эти минуты Греков лишь безуспешно пытался урезонить его:

— А вот это, Алеша, ты уже совсем зря. Это ты не подумал.

И ни разу не повысил голоса. Лишь иногда смуглый румянец прильет к скулам.

Но однажды, когда Алеша, сорвавшись вдруг с места, бросился вплавь через Дон наперерез вынырнувшей из-за острова ракете, впервые увидел Луговой, как его уравновешенный друг весь покрылся каплями пота и закричал голосом, скорее похожим на звериный:

— Верни-ись!

На этот раз Алеша не ослушался его. Вернулся.

Приезжая с тех пор с отцом каждое лето, сопровождал он Наташу и в ее ежедневных походах в кинотеатр турбазы, когда на нее вдруг нахлынуло желание самой учиться музыке. Так же как до этого нахлынул на нее английский язык.

Когда-то, когда Луговой переучивался из военного в агронома и на пять лет они переехали в город, матери большого труда стоило уговорить ее ходить в музыкальную школу. И когда потом возвращались они в хутор, больше всего, может быть, радовалась Наташа тому, что избавится от этой музыки. Достаточно того, что у них в семье уже была одна каторжанка. И вот теперь она вдруг бросила матери за столом упрек, что, если бы та действительно хотела учить ее музыке, она бы не позволила ей тогда бросить по глупости. А теперь, в ее годы, ничего уже наверстать невозможно. Но она все равно будет играть, будет!.. И совсем не для того, чтобы из нее вышел Рихтер, — она просто не может без музыки. Она уже все обдумала. Несмотря на то что пианино у них в доме нет, она, как и Любочка, будет ходить в кинотеатр турбазы, который по целым дням пустует…

В полдень знойного донского лета в дощатом кинотеатре турбазы всегда было жарко и душно. Наташа раздевалась за полотном экрана и садилась там за пианино в купальнике. Пианино «Ростов-Дон» было вконец заигранное, и в Революционный этюд Шопена, который она стала разучивать, то и дело врывались чужеродные звуки. Тем более что после большого перерыва пальцы слушались ее совсем плохо. Между тем этюдом Шопена, который звучал в ее сердце, и тем, который рождался под ее пальцами в этом пустынном зале, была целая пропасть.