Ромка обнюхивает каждый пень и каждую нору, перепрыгивает через ерики и перебредает родники, вылезая из суглинистой жижи с обагренными ногами, а из подернутых цвелью музгочек весь в ядовитой зелени и шныряя в бурьянах так, что только по темной извивающейся спине и можно найти его. На боках у него виснут репьи, которые он потом весь вечер будет деловито выкусывать вместе с шерстью. Золотистая бахромка репьев и на платье у Наташи. На изодранных шиповником, дерезой, исхлестанных черноталом ногах никогда не заживают багровые шрамы и рубцы, и платье, кожа, волосы пропахли полынью, чабрецом, росой и солнцем. А зимой с ее бедер и с колен не сходят синяки, потому что, когда съезжаешь с вершины Володина кургана, не всегда успеваешь вывернуть развивающие скорость сани в проулок, и они или переворачиваются, или вламываются в чей-нибудь плетень.
Как-то большие сани, на которых вместе с Наташей спускались с Володина кургана соседская Верка и ее братишка Петька, застигли бабку Лущилиху в таком месте, откуда не всегда можно успеть эвакуироваться в приличном виде. Спасаясь, Лущилиха так и забыла, что у нее в руках ее юбки.
Верка и Петька сопровождали Наташу в ее походах обычно лишь до той поры, пока ей опять не хотелось остаться совершенно одной — наедине с Доном, распростертым над ним небом и со своими мыслями. И тогда ей стоило лишь сказать им одно слово, чтобы они моментально исчезли. Свои мысли она ни с кем не хотела делить. Только Ромка, скользящий у ее ног серо-голубой тенью, ей не мешал.
— Ромка, назад! Не бойтесь, дядя Андрей, он еще совсем щенок. Ему только полгода.
Но встретившийся Наташе на переходе через Сибирьковую балку худой желтолицый Андрей Сошников, глядя на громадного, с волчьими ушами пса, не хочет этому верить и, разминаясь с Наташей, обходит ее по бурьянам стороной.
— А по виду, Наташа, ему все два года можно дать. Красивый кобель. Но, по-моему, лучше с таким дело не иметь. Ты смотри, он когда-нибудь и тебя может порвать.
Наташа смеется:
— Хотите, дядя Андрей, я могу ему руку в пасть положить?
И, наклоняясь над Ромкой, она хочет показать, как это делается. Андрей Сошников, содрогаясь, отмахивается обеими руками;
— Не надо, Наташа, я тебе и так верю.
И, уходя по тропинке к хутору, еще долго оглядывается на Ромку. Судя по всему, Наташины слова о доброте Ромки никакого впечатления на него не произвели.
Никогда прежде столько музыки не звучало у них в доме. Но и после того, как в самом доме затихал шквал звуков, хлопала на веранде дверь и ее голос уже доносился откуда-нибудь с берега, или даже глубочайшей ночью, когда все вокруг молчало, объятое сном, нельзя было до конца быть уверенным, что наконец-то наступило избавление. Именно в это время оказывалось, что мимо хутора проплывает теплоход или самоходка и изнемогающий от скуки на медленной воде радист на всю катушку крутит тот самый концерт, который только что отзвучал здесь, в доме. И пока теплоход или самоходка пройдут мимо хутора от Раздорской до Мелиховской, опять можно успеть прослушать от начала до конца тот же самый Третий концерт Рахманинова или Фантазию фа минор Шопена.
Казалось, нельзя было и представить для них лучшего зала, чем это зеркально чистое лоно воды среди лугов, виноградных садов и казачьих станиц и хуторов, заглядевшихся с крутого правого берега в Дон. Казалось, рояль стоит на палубе самоходки, плывущей по Дону к Азовскому морю. А с недавних пор, после московского конкурса, это чаще всего был все один и тот же рояль. Мало того, что от его музыки уже некуда было укрыться в самом доме: не только днем, но и ночью взад и вперед плавала она по Дону, настойчиво стучась в окна домиков, мерцающие сквозь чернильную мглу.
В том году Дон — на другую весну после отъезда Абастика — разлился так, как не разливался с тех пор, когда у Цимлы обуздали его плотиной. Впадающий в него ниже плотины Северский Донец принес с собой из бурно занесенных зимой снегами украинских степей массу полой воды и повлек за собой почти такой же разлив, как и прежде. Как и в прежние годы, вода затопила все задонское займище, лес купался по самые плечи. Выше хутора, в станице Кочетовской, и ниже, в станице Старочеркасской, жители ездили на лодках от дома к дому, в сельсовет, в правление колхоза, в сельпо, и в самом хуторе вода зашла в окраинные сады, так что их хозяевам пришлось спешно отрывать из земли виноград и подвязывать к слегам. А вода, все прибывая, бурлила среди красноватых голых лоз и подбиралась уже к слегам. Зашла она под нижнюю калитку и во двор к Луговым, ворочалась у самого дома, затопив ступеньки лестницы, вырубленной в яру.
Из-за близкого соседства с водой ночами в доме было еще холодно. Но Наташа в этом году совсем спозаранок переселилась на веранду. Еще бы, если спустив ноги из окна, можно было прямо прыгать в лодку!
И потом вода стояла у яра вплоть до самого июля, неохотно отступая, отдавая за ночь только по полступеньки земляной лестницы. Почти вплоть до июля гремели в береговых вербах, в талах, в хуторских садах соловьи. Вся весна была заряжена музыкой: прибрежные лес и сады, проплывавшие мимо суда, веранда дома на яру, проливающая в полночь из своих окон струи желтого света в быстротекущие мутные струи Дона.
Не тогда ли и попыталась впервые поделиться с Луговым своими сомнениями Марина — и не встретила с его стороны ничего, кроме самоуверенного поучения, что со временем все превратится в муку́? Но если все вспоминать до конца, то нельзя сказать, чтоб и потом время от времени не возвращалось к нему ощущение вины перед Мариной. Конечно, как всякая мать, она преувеличивала, но, как мать, она имела право и на преувеличение. Вспоминалось теперь и то, что после этого разговора несколько дней было ему как-то не по себе, и то, как обрадовался он, когда вскоре появилась возможность хоть косвенно загладить перед Мариной свою вину — это когда приехал к ним из Москвы погостить их другой фронтовой друг, Греков, с сыном Алешей.
С первого же дня этот длиннорукий парень заменил в ее походах и Валю и маленькую Верку. А значит, и от материнского сердца должен был хоть немного отвалиться камень тревоги.
Как-то взоры Наташиных друзей — матросов — ревниво обнаружили ее с палуб судов на островной косе уже не только с Ромкой, но и с каким-то долговязым и белым, как молодой тополь в задонском лесу, парнем. Был он в очках, и готовое умозаключение тотчас же приклеилось к нему.
— Эй ты, папенькин, смотри свои окуляры не утопи! — затрагивали они его, проплывая мимо.
Больше всего сбивало их с толку, что он охотно подхватывал шутку добродушным басом:
— А мы их привяжем!
И в самом деле, связывая капроновой леской дужки очков, он входил в воду. Но озадаченные его миролюбием матросы и не подумали отстать от него. В появлении этого очкарика рядом с их казачкой им чудилась некая угроза, и, пока еще не поздно, надо было принимать меры. А для этого нет ничего лучшего, как постараться уронить его в ее глазах.
Больше всего изощрялся моторист с прогулочной яхты «Альбатрос», совершавшей регулярные рейсы с туристами вверх и вниз по Дону. Всякий раз, приближаясь к хутору, он с разрешения капитана яхты облачался в капитанский китель с пуговицами, надраенными до золотого блеска, и, прикладывая ко рту рупор, осведомлялся:
— Ну, кугут, тебя сом еще не утащил?
Несмотря на обиднейшее по этим местам прозвище, а может быть, и по незнанию его, тот отвечал все так же миролюбиво:
— Еще нет.
— Ну, так беспременно утянет. Сомы кугутов любят.
И, довольный своим остроумием, первый начинал хохотать, давая сигнал к веселью и скучающим на палубе туристам. Ромка, вздыбив холку, отвечал им с острова враждебным лаем.
Но однажды ответ кугут а на вопрос моториста потерялся за порывом ветра, и моторист, приложив ко рту рупор, подозрительно потребовал:
— Ты что там лепечешь? Повторить!
Тот его требование исполнил. И снова его слова отнесло ветром. А мотористу почудилось в них что-то обидное. К тому же кугут как-то небрежно отмахнулся и повернулся к нему спиной. И матрос не выдержал роли до конца. От обиды вдруг вырвалось у него слово, нетронуто лежавшее на дне его памяти, вероятно еще со времен раннего деревенского детства: