Изменить стиль страницы

Вот уже второй час я хожу по баку. Изредка останавливаюсь, всматриваюсь в сырую, лохматую темноту ночи. И ничего не вижу. Только на мысу огонь маяка, осторожно раздвигая мглу, медленно вращается в своем секторе, будто ощупывает лучом мутное рваное небо. Но и в этом луче, кроме тонких ниток дождя, ничего не видно. Дождь не унимается уже вторые сутки. Слышно, как его шорохи растекаются по притихшему кораблю. Нет-нет да и всхлипнет в шпигате вода. И опять все тихо.

Струйка воды стекает за воротник шинели. Я откидываю капюшон плаща, встряхиваю его и надеваю поплотнее. Снова хожу по палубе, но шагов уже не считаю — надоело. Ломаю голову над тем, как ответить отцу на его письмо. Я не располагаю никакими сведениями о численности и мощи нашего оружия, но всегда был уверен, что мы сильнее всех. Теперь эта уверенность окрепла: я своими глазами увидел грозную технику. Не всю, конечно, только часть ее, и притом, вероятно, не самую новейшую. Но уже то, что я увидел здесь, говорило не только о наших возможностях, а и о наличии такой сокрушительной мощи, которой никогда еще не было.

Но разве отцу напишешь так? Ему, вероятно, надо написать как-то иначе, конкретнее. Его сомнения вполне объяснимы, слишком дорого обошлось нам и лично ему это «шапкозакидательство». Старик хочет получить подтверждение официальным сообщениям от своего человека. Как ему написать?

Около вентиляционного грибка стоять, пожалуй, лучше. Из-под грибка струится теплый воздух, поднимающийся откуда-то изнутри корабля. Откуда? Скорее всего, из второго кубрика. Я подставляю руки, теплый поток воздуха ласково омывает их. Но мне от этого не становится теплее. Наоборот, еще острее ощущается промозглая сырость ночи, по всему телу растекается мелкая противная дрожь. Я отхожу от грибка и больше уже не останавливаюсь около него.

В мокрой темноте ночи сверкнул красный огонек. Я долго всматриваюсь в ту сторону, но огонек куда-то исчезает. Потом он снова появляется, медленно перемещаясь к носу корабля. Видимо, небольшое судно идет левым бортом. Я подхожу к телефонному ящику, открываю его и, сняв трубку, докладываю:

— Красный огонь, правый борт — тридцать. Перемещается к носу корабля.

Голос вахтенного офицера старшего лейтенанта Саблина коротко отвечает:

— Есть.

Я жду, не спросит ли офицер еще о чем-нибудь, но он вешает трубку. Мне почему-то становится обидно. Я опять вспоминаю наш разговор с ним, собрание, его покаянную речь.

Теперь я хожу по палубе и думаю о Саблине. Чувствую, что начинаю на него злиться и в то же время стараюсь оправдать. Наверное, ему уже доложили о судне вахтенные сигнальщики, ведь они находятся выше, на мостике, и поэтому должны заметить огонь раньше. А может быть, первыми доложили радиометристы — они тоже несут вахту. Сейчас радисты обмениваются с судном позывными. В вахтенном журнале запишут время обнаружения судна, а потом по сводкам оповещения узнают, куда и зачем оно идет. Я уже начал кое-что смыслить в организации службы на корабле, и всю эту реакцию на появление огонька представляю отчетливо.

Огонек еще ползет несколько минут и исчезает. Должно быть, судно входит в порт. Может быть, это вернулся из Атлантики рыбацкий сейнер, а может быть, трудяга буксир пошел вытаскивать из гавани какое-нибудь большое судно.

А вокруг все та же густая темнота. Кажется, что она никогда не кончится, что, кроме меня самого и этого сыплющего дождем мрака, ничего не существует. Интересно, какие ощущения охватывают космонавта, когда он выходит на орбиту и остается совсем-совсем один? Наверное, ему хоть немного да страшновато. Мне-то не страшно, я могу спуститься на десяток ступенек вниз и войти в кубрик. Мне просто скучно и холодно.

Сквозь шорох дождя слышатся чьи-то шаги. Они приближаются. Судя по тому, как шаркают по Палубе ботинки, они не зашнурованы. Кто бы это мог быть?

Из-за надстройки показывается фигура в серой робе. Человек останавливается у волнореза, чиркает спичкой, прикрывая огонек ладонями, прикуривает. Несколько раз подряд затягивается. Я узнаю матроса Ермолина.

Заметив меня, Ермолин спрашивает:

— Стоишь?

— Стою.

— Невеселое, брат, занятие в такую мокрядь. Может, закуришь за компанию? — Ермолин протянул пачку «Беломора». Мне зверски захотелось курить, по я отказался.

— Не положено.

— Ну, как знаешь. А то закури, все равно ведь никто не увидит.

— Ничего, потерплю. А ты почему не спишь?

— Так, не спится.

Я-то знаю, почему ему не спится. Его тогда здорово продраили, вот и переживает. Это хорошо, что переживает, значит, понял. Почему-то становится жаль его, и я советую:

— Попробуй считать, скорее заснешь.

— Считал. До тысячи досчитал, не помогло. Ну, ладно, пойду попробую все-таки уснуть. — Ермолин, сделав две последние затяжки, бросил окурок в обрез. — Бывай!

Шаркая ботинками, он побрел в кубрик. Но, отойдя шагов на десять, остановился и сказал:

— А знаешь, теперь я понял, почему море соленое.

— Почему?

— Потом оно пропиталось. Нашим, матросским потом.

Видно, парню крепко достается. Впрочем, всем нам не сладко. Саблин сейчас требует строго. К тому же последние две недели мы готовились к ракетным стрельбам, и дел было у всех по горло. На корабль прибыли проверяющие из штаба флота, еще какие-то представители — человек двадцать старших офицеров. Бесконечные тревоги, учения, тренировки на боевых постах. У меня еще специальность сравнительно легкая, а другим достается здорово. Офицеры нервничают, за малейший проступок наказывают «на всю катушку». Пожалуй, только командир корабля пока еще остается спокойным. Во всяком случае, внешне. Я ловлю себя на том, что тоже переживаю за исход стрельб. Хочется, чтобы наш корабль был лучше всех.

С маяка прожектором стали передавать что-то. Передавали быстро, я прочитал только подпись: «оперативный». Через полминуты на сигнальном мостике нашего корабля захлопали жалюзи прожектора. Сигнальщик отвечал, но так быстро, что я вообще ничего не прочитал.

Надо будет потренироваться На корабле каждый матрос должен уметь читать семафор и светограмму.

Наконец пришла смена. Сдав пост, я спустился в кубрик. После непроглядной ночной тьмы даже синий свет дежурной лампочки показался слишком ярким.

Дневальный Гога Казашвили зашипел на меня:

— Зачем в плаще лезешь? Видишь, целая лужа с тебя натекла? А убирать кто будет? Гога? — И тоном, не терпящим возражений, сказал: — А ну, пойди, стряхни!

Я поднялся наверх, скинул плащ, встряхнул его и снова спустился в кубрик. Гога взял плащ и развесил его на переборке.

— Все еще льет? — спросил он.

— Льет, проклятый.

— Замерз?

— Нет. Продрог малость.

Гога открыл рундук с посудой, вынул эмалированную кружку.

— На камбузе чай есть. Принеси, погреешься.

Когда я осторожно, чтобы не расплескать кипяток, прошел по коридору, вернулся в кубрик и сел за стол, Гога подвинул ко мне на газете толсто нарезанные ломти хлеба и три квадратика пиленого сахара:

— Ешь.

— А ты?

— Я уже поел. Это тебе оставил.

— Спасибо, друг.

Пока я уплетал хлеб, он смотрел на меня с вполне искренним сочувствием. А ведь он неплохой парень!

— Слушай, Гога, ты знаешь, почему море соленое?

— Знаю, — убежденно сказал он.

— Так почему же?

— Это слезы. А слезы — соленые. Вот и море соленое. Понимаешь?

— Нет.

— Сколько рыбаков утонуло? Тысячи, а может быть, и миллионы. А войн на море сколько было? Военных моряков, как мы, сколько погибло? Не сосчитать. Много слез было! Старушка мать на берегу стоит, ждет сына — плачет. Слезы в море текут. Жена плачет, дети плачут. Теперь понимаешь?

— Понимаю. Хорошая сказка.

— Зачем сказка? Жизнь!

— Эй, перестаньте травить! — сказал Бизон из дальнего угла кубрика. — Спать не даете. — И добавил: — Если хотите знать, море соленое потому, что в нем селедка плавает.

Забравшись под одеяло, чувствую, как по всему телу растекается приятная истома. Медленно погружаюсь в сон. И, уже совсем проваливаясь куда-то, думаю: почему же все-таки море соленое?