Изменить стиль страницы

— Верно! — точно сговорившись, хором выкрикнули все.

— Хорошо, что вы это поняли. Но я прошу понять и другое. Старшему лейтенанту Саблину очень трудно было сделать этот шаг. Еще труднее ему будет многое пересмотреть и от многих своих привычек и взглядов решительно отказаться. Может быть, не все из вас вполне понимают, как трудно бывает человеку начинать все сначала. Но мы рассчитываем на вашу сознательность и на вашу помощь. Старший лейтенант Саблин остается вашим командиром и, очевидно, сейчас будет более требовательно подходить не только к себе, но и к каждому из вас. Тут уж, как говорится, не пищать. Не будете?

— Нет! — опять хором выкрикнули все.

— Ну вот и хорошо. Надеюсь, мы поняли друг друга. Если нет вопросов, можете быть свободны.

Николаев и Саблин ушли. Остался Протасов. Из матросов никто не двинулся с места. Несколько минут все сидели молча, ожидая, что скажет замполит. Он спросил:

— Ну как, профессора? Будем дискутировать?

— Все ясно. Надо браться за дело.

— Ермолин, вы, кажется, чем-то недовольны?

— А… чего его спрашивать…

— Нет, пусть выскажется.

Ермолнн встал, оглянулся вокруг. Все взгляды сейчас скрестились на нем. Он поежился. И вдруг улыбнулся:

— Чего уставились? Думаете, я не понимаю? Вам, товарищ капитан-лейтенант, просто показалось, что я недоволен.

— А ведь и верно — показалось, — улыбнулся Протасов. — Перекрестился бы, да вот неверующий я.

Матросы засмеялись. И сразу задвигались, кто-то полез наверх («это дело перекурим как-нибудь»), кто-то занялся своими рундуками, большинство столпилось около замполита. В кубрик заглянул Игорешка, увидел Протасова, хотел улизнуть, но замполит позвал его.

— Ну как, Пахомов, может, сообразим на троих?

— Не возражаю, — в топ ответил Игорь.

— Кто пойдет?

— Мне придется, товарищ капитан-лейтенант. Вы ведь не достанете. А у меня опыт, — с улыбкой сказал Игорешка.

— Так это вы доставали?

— Я.

— А Голованов всю вину берет на себя.

— Подумаешь, какое благородство! Противно даже.

— Ладно, шутки шутками, а мне надо поговорить с вами серьезно.

— Только что мичман Сенюшкин имел со мной душеспасительную беседу. Месяц без берега.

— Маловато.

— Сердобольные пошли у нас командиры.

— Ох и язычок у вас, Пахомов!

— За него и страдаю. Ну чего ты тянешь? — накинулся Игорешка на меня. — Вот, извольте видеть, еще один благодетель нашелся, тянет за штаны от греха подальше.

— Хорошо, идите. Душеспасительного разговора не будет.

— Мерси.

— Пахомов!

— Виноват, товарищ капитан-лейтенант. Разрешите идти?

— Идите.

— Есть!

— То-то.

И все-таки он опять не сдержался: уже на трапе буркнул:

— Содержательный разговор.

Это уже от Сенюшкина.

25

Я не узнавал его. Что-то с ним произошло, оно было таким приветливым. Оно улыбалось мне, что-то шептало, волны его взапуски гнались друг за другом, их веселая толкотня была похожа на забавную возню котят. Море стало добрым и веселым.

Может быть, оно стало относиться ко мне лучше именно потому, что я уже не боялся его? Я стоял на руле, и корабль послушно повиновался мне. Иногда мне даже хотелось поиграть с морем, я слегка нажимал на манипулятор, и форштевень катился навстречу волне, раскалывая ее, на палубу сыпались мелкие брызги, они сверкали на солнце всеми цветами радуги. Я вспомнил свой класс, солнце, лежавшее в чернильнице, прыгавшее на стене «зайчиками», сердце, нарисованное Антошей на окне, «принципиальный» шахматный матч на прическу. Все это было так недавно и так давно!

— Точнее держать на курсе!

Это Саблин. Он старается придать своему голосу надлежащую строгость. Но в металлический звон команды вплетаются добрые нотки, и я знаю, что штурман понимает мое настроение, догадывается, что я просто хочу немножко поиграть с морем. Оно ведь тоже доброе и тоже только делает вид, что сердится. Поворчит-поворчит, да и, отвернувшись, чтобы я не заметил, улыбнется. Оно любит сильных, смелых и умелых. Не зря так говорят на флоте. Не знаю, стал ли я смелее, но сила у меня есть, пришло и умение.

— Здравствуй, море! Здравствуй, друг! — кричу я ему, и мне кажется, что оно слышит меня.

— Друг, друг, — согласно кивает оно.

— Траулер, левый борт тридцать, дистанция пятьдесят! — докладывает сигнальщик.

— В Атлантику идет, — говорит командир и приказывает: — Поднять сигнал «Желаю счастливого плавания».

На мачте траулера поднимается ответный сигнал: «Благодарю за добрые пожелания». Вдоль борта стоят рыбаки. Может быть, среди них и девушка Наташа, несостоявшаяся любовь Игоря. Может, море ее, как и меня, тянет к себе? О море, как о женщине, нельзя сказать, за что его любишь. Просто любишь, и все. А за что именно, не сможешь объяснить. Наверное, за все.

Кто сказал, что оно коварное? Иногда оно очень сердится, но оно совсем не страшное. Когда оно сердится, на него тоже надо сердиться. Оно не любит, когда его боятся. Если его бояться, оно еще больше сердится. А если с ним начинаешь бороться — оно уступает.

Говорят, для того чтобы узнать человека, надо с ним пуд соли съесть. Чтобы узнать море, надо с ним побороться.

Мичман Сенюшкин, широко расставляя нога и балансируя руками, пробирается по скользкой палубе в форпик. Наверное, опять за ломиками и скребками. Утром мы всем экипажем счищали с палубы снег и скалывали лед. Под ветроотбойником я оставил одну сосульку. Чтобы кто-нибудь не сбил ее во время аврала, я прикрыл ее чехлом. И она уцелела. Сейчас висит передо мной, прозрачная, как хрусталь, и с нее иногда падают капли. Я слышу, как они шлепаются о палубу.

Сигнальщик негромко и грустно говорит вниз:

— Устала. Наверное, подранок, от стаи отбилась.

— Настырная, — хвалит штурманский электрик.

О ком это они? Оборачиваюсь, слежу за взглядом сигнальщика и вижу дикую утку. Она летит за кораблем, старательно взмахивая крыльями. Медленно, метр за метром, приближается к кораблю. Она очень устала. Вот она уже летит над кормой, начинает медленно снижаться, но в это время порыв ветра отбрасывает ее назад. Она быстрее начинает хлопать крыльями, но догнать корабль никак не может.

— Погибнет, — вздыхает командир и негромко говорит механику: — Вперед, средний.

Механик переводит ручку машинного телеграфа с полного на средний, и корабль сбавляет ход. Теперь утка все ближе и ближе подбирается к кораблю. Вот она уже над кормой, но почему-то не хочет садиться. Может быть, боится людей. Вот глупая!

Наконец она добирается до мачты, садится на рею, над самой моей головой. Она очень устала, едва держится. Видно, как она тяжело дышит. Сигнальщики крошат хлеб, утка голодным взглядом провожает каждую крошку, но спуститься не решается.

— Вперед, полный!

Корабль набирает ход. Волны расступаются перед его носом, мягко поглаживают борта и бегут за корму. Берега уже не видно. Иногда я поднимаю голову и смотрю на утку. Она смотрит на меня, и в ее взгляде уже нет тоски — только любопытство. Она сидит на рее еще минут сорок. Потом взлетает, делает над кораблем круг и летит к берегу. Догонит ли она свою стаю? Вряд ли. Может, ей повезет и она присоединится к другой стае — их сейчас много летит на юг.

26

Шестнадцать шагов вдоль левого борта, шестнадцать — вдоль правого. По семь шагов поперек палубы. Итого сорок шесть. А прошло всего три минуты. Сколько же получится за четыре часа вахты? Игорешка подсчитал бы это мгновенно.

Наш корабль ночует на внешнем рейде. Я стою вахтенным на баке, и притом в одну из самых неприятных смен — от ноля до четырех часов. На кораблях ее нередко называют «собачьей вахтой» или просто «собакой». Трудно в такое время подниматься с койки. Но еще труднее выстоять четыре часа вахты в полном одиночестве, когда на палубе ни души, не с кем перекинуться словом, когда строго определенный Корабельным уставом скромный уют матросского кубрика кажется таким привлекательным!