Послушать толпу, народ, уловить отдельные фразы, настроение и унести это все в своем сердце. Я очень любила растворяться в волне людей; перестать существовать и жить чужой жизнью…

Как ни странно, но на остановке никого не было. Я пристально вглядывалась в Арбат, по направлению к Смоленской площади, ожидая появления желанного автобуса. Но, кроме личных машин и такси да редко мелькавших пешеходов, никто не пересекал площади.

— Скажите, здесь останавливается второй номер автобуса? — спросил меня подошедший человек.

— Здесь, — не глядя на него, ответила я, продолжая всматриваться в даль.

— А он давно не проходил? — спросил меня тот же голос.

— Я только что подошла, — ответила я, не оборачиваясь.

— И не дождетесь, — вдруг весело возвестил голос, — не дождетесь, потому что остановку перенесли…

— Да что вы? — испугалась я отчего-то и наконец взглянула на говорившего. Только тогда я поняла, что он шутит. Глядя на меня, он улыбался и продолжал:

— Это я говорю только для того, чтобы вы на меня посмотрели. — Он еще больше заулыбался.

Передо мной стоял человек лет пятидесяти. Из-под котиковой круглой шапочки поблескивала седина виска. Черный котиковый воротник шалью резко оттенял бледность худого, немного даже болезненного лица. Черты его были тонки; большое самолюбие, доброта, ум, быть может, даже подчас едкий до жестокости, — вот то, что я прочла на лице незнакомца. Он заинтересовал меня, и я охотно вступила с ним в разговор.

— Увидев вас, одиноко стоявшую на остановке, — сказал он, — я, по правде говоря, удивился. Мне показалось странным, почему женщина ваших лет в такой поздний час новогодней ночи стоит здесь одна, вместо того чтобы сидеть в кругу семьи и друзей за веселыми тостами за праздничным столом. И я решил во что бы то ни стало спросить вас об этом, конечно, если вы соблаговолите почтить меня своей откровенностью.

— Если вам это интересно, то с удовольствием, — согласилась я и рассказала ему без утайки всю правду, вплоть до того момента, как ночью, под общий храп, в темноте оделась и убежала на улицу. — А вы? — спросила я в свою очередь. — Почему вы очутились на улице в новогоднюю ночь?

— Постараюсь ответить вам с той же искренностью, — сказал он и, вздохнув, вдруг сразу потупился и сделал паузу, словно ему не так легко было произнести какие-то слова. — Видите ли, — медленно начал он, — еще совсем недавно, еще в прошлом году, я не был одинок… Была жива моя жена… А вот этот год я остался один… Конечно, у меня много друзей, очень много. Особенно семейных, у которых мы часто бывали вместе с женой. Все они наперебой звали меня встречать Новый год с ними, но подумайте сами: как бы я сидел среди них, знавших мою жену, сидел бы в той комнате, где мы столько раз с ней бывали вместе?.. И чтобы избежать этого, я принял приглашение одного сослуживца. Он большой инженер, заядлый холостяк, не один раз разведен. Компания у него встречала Новый год большая и довольно интересная: актеры, певцы, балерины, художники…

Ну, думаю, пойду развлекусь. Внес пай, пошел, выпил первый бокал шампанского, прослушал несколько веселых тостов, посидел немного, и такая острая тоска меня взяла, что я без оглядки убежал: вышел в соседнюю комнату, якобы папироску выкурить, а сам надел шубу да и был таков!.. Теперь вот стою перед вами, позвольте представиться: Михаил Александрович Архангельский.

В ответ я назвала себя.

— Куда же мы с вами направим свой путь? — спросил он.

— На Театральную, посмотреть иллюминованные елки.

— Давайте пешком? — предложил он.

Я согласилась, и мы пошли, не обращая внимания на обгонявшие нас автобусы.

Так неожиданно в поздний час новогодней ночи я очутилась в обществе очень интересного и умного собеседника.

Чем больше я разговаривала с этим человеком, тем больше меня охватывало какое-то очень странное чувство: казалось, он был мною прочитан где-то и не один раз я углублялась в образ этого до мелочей, до самой последней черты понятного мне человека. Я даже видела его в театре. Типичный русский интеллигент. Пылкий романтик в душе, а в жизни подчас отвратительный циник. Человек со взлетом души, но с плавниками вместо крыльев, полный благородных порывов, с тоской о красоте, ненавистник пошлости, но вечный ее раб и всегда безнадежный неудачник. Словом, один из героев нашего великого Антона Павловича Чехова.

Театральная площадь с огромной иллюминованной елкой и веселившаяся молодежь не тронули меня. Громкоговоритель хрипло и фальшиво передавал на всю площадь танцы. Группа молодых людей с гармошкой в руке орала свои песни, девушки взвизгивали в лихих частушках. Все были пьяны, и лица у всех были глупые и противные. Что касается Михаила Александровича, то, глядя на всю эту картину, он весь преисполнился желчью, и оба мы мечтали поскорее удалиться от этой галдевшей площади. Мы шли, оставляя за собой улицы, переулки, пересекая широкие московские площади.

Все во мне померкло, кроме одной ненасытной жажды: глубже проникнуть в незнакомца, ближе узнать эту душу, этот новогодний подарок, который я так неожиданно получила.

Мы все говорили и говорили. Повалил снег. Проходя мимо какого-то здания, Михаил Александрович показал мне на него рукой.

— Как вы к этому относитесь? — спросил он. В белой завесе падавшего снега я разглядела очертания церкви.

— Я верю, но…

— Никаких «но», — резко оборвал он меня. — Значит, не верите. В вопросе религии может быть только «да» или «нет».

— Если так, то «да». Я только хотела оговориться, что христианская религия со всей ее обрядовой стороной и священниками мне чужда.

Эти слова привели Михаила Александровича в настоящее исступление. В религии он был неистовый фанатик и самый ярый церковник.

И о чем только мы не говорили в эту ночь… Утро застало нас на Гоголевском бульваре в самом горячем споре о французских композиторах; дело шло о Дебюсси и Равеле, которых Михаил Александрович не признавал, называя их декадентами «пустых звучаний». Он признавал только русскую музыку и выше «Могучей кучки» ничего себе представить не мог. Лишенный распоряжением нашего правительства колокольного звона, он упивался колоколами в «Граде Китеже», в «Иване Сусанине» и в «Борисе Годунове».

На высоком черном пьедестале сгорбленный Гоголь сидел весь покрытый снегом, напоминая маленькую снежную горку. Мы сидели против великого писателя на скамейке, тоже заваленные снегом, хотя, слава Богу, к утру он перестал идти.

Я вся посинела и дрожала не то от холода, не то от той леденящей пустоты, которой был полон мой собеседник, от его одиночества, от его тоски и от той обреченности, которой веяло от всей его личности.

Как согреть его? Как помочь ему?.. Я прекрасно понимала, насколько я дорога и нужна ему в эти минуты. Ему необходимо было выговориться, облегчить себя. Ему нужен был слушатель, и, поскольку им оказалась женщина, он был счастлив.

Женщина умеет терпеливее выслушать и если не понять, то по крайней мере сделать вид, что понимает.

Я никак не могла проститься с ним и уйти, казалось, он больше всего боялся этой минуты.

— Ах, я не увижу вас больше, — с тоской говорил он. — Ну когда, когда же мы встретимся? — спрашивал он тревожно.

Я окинула взглядом Арбатскую площадь и увидела с правой ее стороны почтовое отделение.

— Вот, — я указала на него, — пишите мне туда, на мое имя до востребования… Я немного освобожусь от разных дел, и тогда увидимся… А вы пока пишите, я буду отвечать.

Между прочим, так говорила я многим. Первое, что я говорила, когда видела, что человек почему-либо тянется ко мне. Письма раскрывают всё, как бы человек ни лгал в жизни, какие бы «позы» он ни принимал, какие бы маски ни надевал. Слог, обороты, стиль, даже сам почерк могут раскрыть нечто самое затаенное в человеке, нечто такое, что он тщательно от всех скрывает.

Было у меня по отношению к этому человеку одно подозрение. Когда настало утро, я смогла как следует рассмотреть его дотоле скрытое в полутемноте лицо. И на этом лице я прочла то, что в первую минуту заставило мою душу брезгливо отшатнуться. Чуть заметное подергивание мускулов лица в минуту, когда он взволнованно о чем-нибудь спорил, иногда какое-нибудь размашистое, нерассчитанное движение руки, а главное, что-то маниакальное во взгляде — все это, вместе взятое, выдавало в нем алкоголика. Хотя то, с какой тщательностью, чистотой и даже, можно сказать, шиком он был одет, показывало, что он только пристрастен к вину, но рабом его не успел стать, а следовательно, не успел и опуститься. Может быть, всему виной его одиночество, тоска по умершей жене?