— О нет! Только наивный юнец мог бы так думать. Но именно потому, что я этих людей знаю, я не могу согласиться с таким, простите, половинчатым решением. Мне не толстый портфель нужен и не высокое кресло… Я сорок лет служу партии! И вы можете по анкете увидеть — не на теплых местах… А как солдат. Куда партия приказывала, туда шел.

   — А теперь решили поставить ультиматум?

   — Нет. Не сам я попросился на пенсию. Меня послали… И я могу остаться на этой «должности».

   — Я понимаю вас, Иван Васильевич. Однако советую п вам хорошенько поразмыслить… Вас поддерживают очень серьезные и ответственные люди. Но разжигать им из-за вас страсти… в такое время… когда нужна консолидация всех сил…

   — Каких сил? Лично я всегда считал позорным консолидироваться с перестраховщиками.

   Леонид Мартынович покраснел. Ему было трудно. Трудно говорить с этим многоопытным человеком. А главное — тревожила мысль, что он, молодой руководитель, не справился с миссией, порученной ему и казавшейся сперва такой простой: перекинется словечком о погоде, охоте, потом скажет о деле, Антонюк поблагодарит, обрадованный и предложением и тем, что заведующий сектором с ним держится вот так дружески… Однако нет, не так просто!

   — Ах, Иван Васильевич! Утратили вы ощущение реальности… Не хотелось мне говорить вам о неприятном… Но должен подкрепить один свой тезис примером… Не успели мы подумать о вашем назначении, как тут же — кто-то палку в колесо. Нет, лично я считаю, что это случайное совпадение. Но некоторые товарищи думают иначе… Поверьте, мы совсем не хотели придавать этому значения… Не хотели даже говорить вам. Не такие ваши годы, чтоб разбирать, пробирать, воспитывать… За кем не водятся грехи молодости!

    Антонюку сперва хотелось резко спросить: «А нельзя ли без подушки?» Но тут вдруг догадался, о чем речь, и съежился, замер, готовый к любому удару. Черт с ним, пускай подстилает соломку, подушки, что хочет. Пускай тянет. Но смотреть в глаза этому молодому человеку прямо, открыто, как смотрел в течение всего разговора, больше не мог. А тот вытаращился, прямо сверлит взглядом, хочет заглянуть в душу. Может быть, потому и тянет. Не бьет сразу.

   — И все же… Иван Васильевич! Все же… Лет двадцать назад вас могли разобрать, могли записать. После собрания — посмеяться. Но тогда смех был бы совсем другой. Известно — мужская психология. Многие сказали бы: не промах! А представьте теперь. Пенсионер… Жена, взрослые дети, кажется, внуки есть… Так? Сенсация! Иван Васильевич! Сенсация! Нездоровое смакование… Вот почему есть мнение: не давать письму хода… Но попросить вас…

   — Анонимка? — коротко спросил Антонюк, сверкнув глазами.

   — Пишет, видимо, директор школы, где работает, — Леонид Мартынович взглянул на бумажки, лежавшие сбоку, — Надежда Петровна. Вот почему я считаю, что это случайное совпадение. Как директор сельской школы мог узнать?.. Вы с ним знакомы?

   «Нет, это не совпадение, дорогой Леонид Мартынович. Я был знаком с директором школы. Тот директор никогда ничего не написал бы. Но я был там в последний раз семь лет назад. За это время мог смениться не один директор. Если скажу, ты. наверное, поверишь, потому что для тебя главное — получить подтверждение того, что ты будто бы отрицаешь. Правда, тебе страшно хочется еще и другого: чтоб я признался, рассказал о своей интимной жизни. Ты прямо руки потираешь от вожделения. И пронизываешь меня взглядом, как рентгеновскими лучами. Но ничего ты не увидишь! И ничего я тебе не скажу. Не надейся. Не потому, что это глубокая тайна наших с ней сердец. А потому, что это для меня свято. И больно. Ты ждешь, что я попрошу дать прочесть письмо? Ты приготовил его в надежде, что я начну оспаривать или оправдываться. Нет, письмо меня не интересует, потому что я знаю, что в нем. Там правда факта. Можете ему верить, факту. Но не ждите от меня исповеди!»

   Антонюк встал, открыто посмотрел Леониду Мартыновичу в лицо, усмехнулся.

   — Письмо это можете хоть в газете публиковать. Есть такая возрастная граница, когда все, что за ней, уже не трогает, оно уже не твое, а того, кто остался там, за этой границей… Тот Антонюк, которого ты хотел испугать, — там. Да и он был не из пугливых, как ты знаешь…

   Заведующий сектором, такой самоуверенный, важный в начале разговора, растерялся, как школьник. Покраснел. Вскочил с кресла.

   — Иван Васильевич! Иван Васильевич! Вы меня не так поняли… Да разве я хотел… Я ведь просто… Если что — простите. Но прошу вас, подумайте о нашем предложении. Не торопитесь.

    Кружились снежники. Печальные старые липы в сквере одевались белым цветом и потому, казалось, молодели. Вот только вороны, старые, черные, никогда не молодеют, зловеще каркают. Вороны навевают невеселые мысли. Но можно посидеть на запорошенной снегом скамейке, поглядеть на молодежь, на долговязых парней, что всегда, в дождь и снег, ходят без шапок, на девушек в пальто и ярко-пестрых шапочках или косынках, говорливых, возбужденных, как Лада; подумать о дочери, о сыне, который, верно, дежурит где-нибудь у экранов локатора, охраняет небо, и успокоиться. Мысли о детях, чужих и своих, нельзя сказать, чтобы всегда успокаивали, но могут вернуть хорошее настроение.

   Из служебного входа театра по одному выходят актеры, усталые после репетиции, поднимают воротники, прячутся от снежинок. Старшие — всё знакомые, даже друзья. Антонюк любит их талант. Но сегодня ни с кем встречаться не хочется. Выслушивать жалобы на директора или режиссера. О нет! Сегодня для него это что соль на свежую рану. Лучше подальше куда-нибудь. Если б можно было сейчас очутиться в лесу. В тихой, печальной пуще, где слышно, как шуршат по ветвям снежинки. И нет ворон. В лесу их нет. В зимнем лесу.

   Кружат снежинки. Мелькают ярко-красные, голубые, зеленые, желтые шапочки, платочки. Спешите, дети. Хотя, может быть, и не стоит так уж спешить. Но нельзя и отставать, а то выбьешься из общего течения, занесет тебя в тихую заводь и затянет илом. Самое страшное — преждевременная пенсия.

   «Кому нужна эта моя амбиция, мои «принципы»? Надо было соглашаться на то, что предлагают. Нет. Теперь подумают, что я испугался. Дорогой Леонид Мартынович, я не стыжусь ни перед партией, ни перед семьей своих слабостей. Я человек. Я жил. И жил во времена дьявольски сложные. Стыжусь только одной слабости… Прости, Надя. Не видеть тебя шесть лет, писать только по праздникам короткие открытки с пожеланием счастья — какого счастья?! — это предательство. А я никогда не предавал. Никого! Нет, не успокаивай меня. Я знаю, что ты скажешь. У меня есть тысяча оправданий. Да, это дань годам, покою, моему, твоему, Ольгиному, Витиному… А так ли уж он нужен, этот покой?»

   Не сидится сегодня.

   Как, однако, торопятся люди! Куда? На тротуаре уже скользко. Накатаны ледяные дорожки. Молодежь на крутом спуске съезжает. Бегут для разгона, готовы сбить с ног. Им весело. Радует первый снег. Радует молодость. Может быть, даже то, что удалось пораньше вырваться с лекции, из лаборатории, из конторы…

   Я хочу радоваться вместе с вами! Не объезжайте меня, не обгоняйте, так вы невзначай можете сбить меня с ног. А я хочу идти с вами плечом к плечу. Я хочу прокатиться и упасть сам, как вон та девушка в красном шарфе. Не ушиблась ли ты, дитя? Ничего. Все заживет и тут же забудется, потому что гляди, как заботливо он подхватил тебя, поднял с земли. Я знаю: если б не люди вокруг, если б не условности, которые так связывают нас, он взял бы тебя на руки и понес в эту белую круговерть…

   Как странно плывет, как покачивается в ней, стекая ниже и ниже, черный ручей человеческих фигур! Когда-то я мечтал стать поэтом. Пытался писать стихи, когда учился на рабфаке. У меня не хватает образного мышления. Я всегда мыслил конкретно. Может быть, потому иногда узко. Только теперь я понял, что можно безгранично расширить горизонты своих мыслей и чувств. Это дает новую радость, возвышает и освобождает от многих условностей — тех, что тяжкими путами сковывают сердце. О нет! Я не стал анархистом! Я за дисциплину, но за дисциплину сознательную. Такую, которая никогда не принизит человека, не оскорбит его лучшие порывы, стремления, его гордость и даже слабости, обыкновенные человеческие слабости, без которых, наверное, невозможна жизнь, такая, как она есть, — расцвеченная всеми красками весны, лета, осени и зимы.