Изменить стиль страницы

— Грех везде один, — сказал тихонько Тучин.

— Может, оно и так, да дюже у нас боярин-вотчинник сердит, — сказал старик. — Так поедом и ест народ. Сколько по приказам этим мужики таскались, что денег приказным переносили, чтобы управу на него найти. Да нешто с их что высудишь?

— Так взяли бы да к другому помещику ушли… — сказал отец Григорий.

— Ах, чудак-человек! — добродушно засмеялся старик. — Это сказать легко: переходи… Подняться с места тоже силу иметь надо. А тут могилки родительские, родня по деревням, привычка. То да сё — вот и терпят… А я бросил всё да и ушёл: живите, как хотите. Вот переправимся в обитель, помолимся, поглядим, а придёт пашенная пора, поработаю на старцев да и дальше, коли что, пойду.

— А звать-то тебя как?

— Терентием звали.

Отец Григорий, усевшись на проталинке поспособнее, развязал свою сумочку и достал сухарей, серой соли, две луковицы да нож ржавый. И ему была люба эта бедность добровольная, и его душа радовалась, что хоть на время сбросила она с себя цепи обыденщины.

— Ну-ка, боярин, бословясь, — протянул он на ладони Тучину разрезанную пополам луковицу.

Терентий при слове «боярин» поглядел исподтишка на Тучина, но тут же решил, что, должно, в шутку так величает поп дружка своего: очень уж тот прост был да тих.

— А вы беспременно у преподобного добивайтесь, чтобы старца Нила повидать, — сказал он. — Хоша по годам-то он ещё и не старец совсем, а по мудрости да подвигам любому старцу не уступит. Только вот не любит он досаждения, удаляется ото всех и трудно добиться, сказывают, к нему.

Ласковыми глазками он смотрел на вздувшуюся реку, на кружившихся над полыньями чаек, на ясное небо, и видно было, что всему он радуется. Отец Григорий с Тучиным макали сухари в жестяной ржавой кружке, в которую поп талой воды набрал — как слеза чиста и светла была вода — и, пососав, с удовольствием жевали пахучий хлеб.

— А какую я, братцы, сказанию дорогой слышал, — сказал старик. — Стих калики перехожие[47] пели. Ну, только память-то у меня дырявая, по-ихнему, складом-то, я пересказать не могу, ну, а самую сказанию-то запомнил. Насчёт Аллилуевой жены называется.

— Какой жены? — удивлённо посмотрел на него Тучин.

— Аллилуевой, родимый, — ласково пояснил Терентий. — Вот что в церкви батюшки поют, так про неё. Когда, вишь, Христос родился, касатики вы мои, антихристы-жиды захотели предать Его злой смерти. Кинулась это Богородица со Христом в келью к Аллилуевой жене, а та печь топит, а на руках младенца своего держит. А Христос и говорит ей: «Ох ты, гой еси, Аллилуева жена милосердна, кидай ты своё детище в печь, примай Меня, Царя Небесного, на белые руки!» Аллилуева жена сичас же свою дитю в печь бросила, а на руки взяла Царя Небесного. Прибежали жидове-анхереи, антихристы, злые фарисеи и спрашивают, куды она Христа схоронила. Она и говорит, что кинула-де Его в печку. Заглянули жидове в печь, увидели в огне младенца и заскакали, заплясали, печку заслонами затворили. Тут петухи запели, дружки вы мои разлюбезные, а антихристы-жиды пропали, словно их и не было. Отворяла тогда Аллилуева жена заслон, слёзно плакала, громко причитала: «Уж как же я, грешница, согрешила, чадо своё в огне погубила!» А Христос и велит ей в печку поглядеть. Заглянула она в печь и видит там вертоград[48] прекрасный, а в вертограде том травонька муравая, во травоньке чадо её гуляет, с анделами песни воспевает, золоту Еуангельску книгу читает, за отца с матерью Бога молит — аллилугиа, аллилугиа, аллилугиа, Слава Тебе, Боже!

И Терентий умилённо перекрестился на главки-луковки. Тучин затуманился: не любил он побасок этих несмыслённых!

— Вот и разбери тут, какое горе для Руси тягчайшее: то ли татары эти окаянные, то ли вот аллилугии эти… — вздохнул он. — Те грабят, кровь народа сосут, а эти души погубляют.

Терентий не понял его.

— Всё может быть, родимый, — кротко сказал он. — Всё может быть.

Он стал рассказывать опять что-то отцу Григорию, а Тучин, глядя на главки, думал свою думу. Что найдут они там, за рекой? Не новый ли блуждающий огонёк? Что нашёл тут в лесах старец Кирилл, что основал эту обитель?

Кирилл Белозерский происходил из очень знатного рода бояр Вельяминовых. С ранних лет, когда был он, сирота, на попечении родича своего, окольничего великого князя Дмитрия Ивановича Донского, вперил он мысль свою к Богу, прилежал к церкви, предавался посту и молитве. Наконец он тайно принял монашество в подмосковном Симонове монастыре. Он подвизался неутомимо: носил воду, рубил дрова, работал на пекарне. Сергий Радонежский часто навещал его и подолгу с ним беседовал. Когда архимандрита перевели от Симонова в Ростов, братия выбрала Кирилла игуменом. К нему стали стекаться для беседы князья и вельможи, но он, чтобы избавиться от этого, оставил игуменство. Новый игумен возненавидел его — и в монастыре страсти человеческие так же сильны, как и за стенами, — и Кирилл ушёл в другой монастырь. Раз, когда он пел акафист Богородице, раздался вдруг голос, звавший его на Белоозеро, где ему уготовано место для спасения. Он открыл оконце своей келии и увидел это место, как бы перстом ему указуе-мое. Некоторое время спустя пришёл к нему с Белозерья дружок его ещё по Симонову монастырю, Ферапонт, и стал расхваливать те дикие места для отшельничества. Они пошли вместе. И после долгих скитаний Кирилл увидел вдруг место, которое ему было указано в видении. Они тут же поставили крест и стати ладить себе землянки. Некоторое время спустя Ферапонт, уязвленный любовию к безмолвию, отошёл от Кирилла вёрст на двадцать пять и там, при озере, поставил себе отдельный монастырёк…

Монастырь Кирилла стал расти, Кирилл держал строгий устав и первый подавал пример исполнения его. Монахи расчищали лес, разводили огороды, пахали и косили, как крестьяне. «А питалися они лыками и сено по болоту косили». Кирилл избегал сношения с великими мира сего, не принимал от них ни земель, ни даров. Частная собственность была запрещена настолько строго, что иноки даже воды испить ходили в трапезную. Когда князья извещали Кирилла, что они приедут побеседовать с ним, он умолял их не делать этого, грозя в противном случае скрыться из обители. Но издали он следил за ними и иногда посылал им увещания: «унимать люди своя от лихого обычая», и чтобы были они внимательны к нуждам простого народа, и не позволяли бы в вотчинах своих корчмы: «Крестьяне ся, господине, пропивают, а души гибнут». Он учил их, что добрая жизнь выше поста и молитвы: «Понеже вы, господине, поститися не можете, а молитися ленитеся». В свободное время он «с великою дрожью» занимался списыванием тех книг, в которых Тучин находил столько тяжкого.

И вот лет пятьдесят тому назад старец преставился, а обитель его, «искажая пустынь», стала процветать. На другие обители она не была похожа тем, что устав её был очень суров, и тем, что тут иноки имели известную свободу «мнения», которое исстари почиталось православным духовенством «вторым падением», «всем страстем матерью».

Что тут правда? Что «плетение словес»? Неведомо. Ведомо только то, что житие преподобного составлял тот самый Пахомий Логофет, который долго болтался в Новгороде, а потом гіеребрался в Москву и был известен как мастер в изготовлении таких житий. В Новгороде он писал в духе, угодном новгородцам, а в Москве потрафлял москвитянам. Тучин не раз встречал его: великий пройдоха был этот сербин!

И Тучин вдруг подвёл итог своим думам.

— А зря, пожалуй, пошли мы с тобой, отче, в такую даль… — сказал он пригревшемуся на солнышке отцу Григорию.

Тот сразу уловил ход мысли своего дружка.

— Зачем зря? — сказал он. — От людей всегда чему-нибудь да научишься. А это, — обвёл он вокруг восхищенными глазами, — разве плохо? Утешение!

Тихий вечер уже догорал. По земле легли сиренево-пепельные тени. Морозец лёгкий ударил. Терентий развёл в лачужке огонёк и скоро, помолившись каждый по-своему, все стали примащиваться на жёстких нарах.

вернуться

47

Калики перехожие — странники, паломники. Прим. сост.

вернуться

48

Вертоград — сад. Прим. сост.