Изменить стиль страницы

— Ишь, жалко, знать, воли-то своей боярской! — проговорил один из них с сивой бородой, в гречневике. — Будя, поиграли…

— Ты мотри, дядя Митрей, как бы москвитяне теперь на нашей спине не взыграли. — усмехнулся Ших, молодой древолаз[43]. — Погляди-ка, как землю-то Новгородскую они пожгли. Виноваты бояре, а отдувайся мужик… Эхма!

— Эхма, кабы денег тьма! — в тон ему вздохнул Блоха, опрятный старичок с курчавой бородой. — Не так москвитяне за дело-то берутся, мать их за ногу! — вдруг воскликнул он. — То-то тетери. — покачал он головой и вдруг, не выдержав, бросился к вечевой башне. — Да вы в пролёт-то, в пролёт-то его выводите! — крикнул он ратным людям. — Ни хрена, можно кирпичик, другой и выбить… Эй, ребята, помогай давай, — крикнул он своим.

И новгородцы мужики, от нечего делать, бросились на помощь москвитянам.

Колокол вышел в пролёт и по канату, издавая тихий, жалобный звук, поехал вниз, на снежную землю, где его, под охраной вооруженных москвитян, уже поджидали розвальни. Еще немного, и общими усилиями колокол был установлен на санях.

— Ну, с Богом! Дай Бог час…

И старый вечевой колокол поехал в стан московский по толпам новгородцев, смотревших со всех сторон на действо московское, точно вздох гнева пробежал. Казалось, вот ещё миг один, кто-то скажет решающее, зажигающее слово, сразу, как один человек, встанет, как встарь, Господин Великий Новгород против насилования московского, ненавистного — и…

Но такого человека в Новгороде уже не было, и слова такого сказать было уже некому. Одни плакали потихоньку, а другие зад чесали: «Ну, чего там…» А ратные люди ломами и топорами уже весело ломали старую деревянную «степень», с которой еще недавно говорили к народу новгородскому его посадники, излюбленные люди и князья.

На 17 февраля было назначено выступление московской рати в обратный путь. Перед самым отходом ее великий государь распорядился вдруг схватить Марфу Борецкую с её внуком да нескольких других коноводов литовской партии. Под усиленной охраной всех пленников привели к шатру великокняжескому. Долго заставил их великий государь ожидать себя. Марфа Борецкая по привычке своей всё кику свою поправляла да то и дело рукава подымала. И мрачным огнём горели глаза старухи неуёмной. Наконец в сопровождении блестящей свиты великий государь вышел к недругам своим. Марфа стояла поперед всех. Увидав великого государя во всем сиянии величества его, бешеная старуха гордо закинула назад седую, теперь трясущуюся голову. Кика её съехала набок, но она не замечала этого и с ненавистью смотрела на победителя. Она играла жизнью — все знали, как суров и беспощаден умел быть Иван, — но не склонилась гордая, сумасшедшая голова перед новым владыкой Великого Новгорода.

На радостях изрядно подпивший, князь Ярослав Оболенский мигнул рослому молодцу из детей боярских.

— А ну-ка, Ванюша, поди нагни ей, старой ведьме, голову! Да пониже, мотри.

— Брось! — строго повёл на него бровью Иван. — Подождём, пока сама поклонится: не к спеху.

Он презрительно усмехнулся и дал знак увести пленников.

Снежными, уже притаявшими дорогами потянулись новгородцы в далёкую Москву. За ними вышла рать московская. Звонкие песни молодецкие весело лились по снежным просторам, ухали бубны, звенели треугольники. Радостен был и Иван: за ним в обозе его государевом везли богатые дары Великого Новгорода: бочки вин заморских, огромные запасы ипрских сукон, корабленики[44] золотые, рыбий зуб, дорогих кречетов для теши царской, соболей сибирских, коней дорогих под попонами богатыми, золотые ковши, жемчуга, окованные золотом и серебром рога турьи старинные, мисы серебряные и — дар, для него самый дорогой — старый вечевой колокол, душу вольности новгородской.

VIII. БЕГЛЕЦЫ

Был конец марта, то прелестное на Руси время, когда зима уже окончательно побеждена, но весна все ещё не верит, что она победила, и радостные улыбки её то и дело сменяются проливными дождями пополам со снегом, а то и буйной метелью. На посиневших реках уже образовались закрайки. По лесам журчали тетерева, в глухих дебрях щелкали могучие глухари, а днём над солнечными полями заливались и никак не могли достаточно нарадоваться жаворонки. С юга валом валила всякая птица, и трубные звуки журавлиных косяков из-под облаков радостно возвещали всем: весна, весна! И всё напряженно и радостно ждало решительного перелома, когда дрогнут на реках ледяные поля, откроется весёлый ледоход, морями разольются реки, зазеленеет радостная земля и зазвенит миллионами голосов о счастье жить, и дышать, и любить.

По раскисшей дороге, по которой лежал ещё местами почерневший снег, среди пегих полей, над которыми кувыркались хохлатые луговки и заливисто свистели длинноносые кулики, шли двое прохожих с холщовыми сумочками за плечами и с подожками в руках. Это были боярин Григорий Тучин и дружок его, новгородский поп отец Григорий Неплюй. Новгородский погром потряс обоих больше, чем они ожидали, и в поисках душевного успокоения они шли теперь в глухой монастырь Кирилла Белозерского. Оба они ушли от церкви совсем, но о заволжских старцах ходило по Руси столько чудесных слухов, что они в поисках правды решили побывать у них. Если оба они уже знали, чего не нужно, то никак не могли они накрепко утверждать того, что нужно, и искали света верного повсюду. Да и тяжко стало в Новгороде. Хотя песня старого города и была спета как будто до конца, но в народе бурлило и можно было ожидать всяких кровавых неожиданностей. А души искали покоя и радости: ведь вот радуется же вокруг солнышку вся тварь земная, которую гордый человек неразумной зовёт.

— А тяжеленько брести-то, — сказал маленький боярин, останавливаясь и вытирая платом тихое, смуглое лицо, которое за последнее время заметно осунулось и постарело. — Гоже бы и отдохнуть маленько.

— Да уж теперь недалёко, мужики сказывали, — отозвался отец Григорий. — Надо поторапливаться, а то Шексна[45] не пустит. Ишь, какая теплынь-то. И воды, воды!

Он радостными глазами осмотрелся. Всюду играли, звенели и сверкали ручейки, и разливались по лугам озерками, и снова бежали, играя и веселясь, как живые.

— Ну, коли так, пойдём, — согласился боярин, движением плеч поправляя котомку. — В монастыре отдохнём.

И снова зашлёпали они лаптями по раскисшей дороге и сияющим лужам. Тучин был одет по-мужицки. Его давно уже тяготила мишура жизни боярской, и в этой сермяге[46] и лаптях он вдруг обрёл не испытанную прежде радость. Он шёл и радовался на то, что происходило в его душе: в ней точно шёл уже какой-то весёлый весенний ледоход, уносивший старые оковы.

Они миновали напоённую солнцем и нежным запахом талого снега рощу и вдруг неожиданно вывернулись на берег Шексны. Тут стояла пустая ещё хибарка перевозчиков, около которой блаженно дремали на солнце свежеосмолённые, пахучие лодки. На бурой проталине, над вздувшейся рекой сидел седенький странник с мягкими голубыми глазами и непыратой бородкой.

— Мир дорогой, — приветствовал его отец Григорий.

— Мир дорогой, — отвечал тот певуче и ласково. — Садитесь-ка вот рядышком да отдыхайте. В обитель пробираетесь?

— В обитель.

На том берегу среди тёмного леса виднелись главки Кирилло-Белозерского монастыря. О переходе и думать было нечего: закрайки были широки и лёд местами уже взбучило. Весёлый низовой ветер нетерпеливо метался над рекой, точно торопя её.

— Того и гляди, тронется, — сказал старик. — Придётся переждать. Вот пожуём сухариков, водички напьёмся — да в землянку к перевозчикам спать.

— А ты чей будешь? — спросил отец Григорий.

— Да теперь, почитай что, ничей, — отвечал странник охотно. — А раньше рязанский был. Да случился у нас мор великий, семья моя вся померла, Господь прибрал, а мне, старику, что одному дома-то делать? Вот бросил всё от греха да и хожу так по монастырям.

вернуться

43

Охотник за бортями, за дикими пчелами.

вернуться

44

Корабленики золотые — английские или французские монеты с изображением розы и корабля. Прим. сост.

вернуться

45

Шексна — река на севере Руси, вытекающая из озера Белое. Прим. сост.

вернуться

46

Сермяга — грубый суконный крестьянский кафтан. Прим. сост.